Изменить стиль страницы

Мне пришло на ум, что в происходящем присутствуют некая симметрия и даже красота: Великий Учёный после смерти стал частью собственной Бессмертной Системы. И я почувствовал, как увлажнились глаза мои, когда записывал на сыроватой странице сводной описи то, чему суждено было стать не просто идентификационным номером черепа мистера Лемприера, но ещё и его эпитафией — лапидарной, как, собственно, и приличествует сему жанру, и напоминающей о рыбе-дикобразе, которая сдулась и была брошена мной в камин. Будучи тридцать шестым в коллекции из бухты Маккуори, череп Доктора получил, в соответствии с правилами, им разработанными, шифр БМ-36. Отложив перо, я присыпал чернила песком, дабы они быстрее просохли. А затем наблюдал, как четыре знака, исполненные ещё недавно текучей жидкостью, приобретают под редким покровом песчинок вечную незыблемость очертаний. Когда вечером на посыльное судно внесли ящики особой конструкции — нутро их было разделено на ячейки, где лежали черепа аборигенов, обложенные ароматными стружками гуонской сосны, а на широких сосновых крышках имелись надписи: «Сэру Космо Вилеру, Королевское общество, Лондон», выполненные по распоряжению мистера Лемприера, — оказалось, что, как ни странно, в прилагаемом каталоге отсутствуют какие-либо описания и комментарии, сделанные относительно черепа БМ-36 рукой самого составителя коллекции, видного колониального медика. Немой ассистент отнёс это недоразумение на счёт рома и не счёл уместным поднимать шум, опасаясь разделить судьбу одного из морских левиафанов.

Я похлопал Геслопа по плечу и поблагодарил за прекрасно исполненную работу, однако мне следовало бы знать, что исчезновение мистера Лемприера не сможет пройти бесследно.

Миновало несколько дней. Почти всё это время лил дождь, и я работал в помещении, отведённом для меня во дворце, над новым портретом Коменданта, где он изображался переплывающим гавань в окружении бесчисленных преданных соратников. Из-за шума дождя я не расслышал, что кто-то вошёл, а только почуял присутствие нового сильного запаха. Обернувшись, я увидел перед собой трёхногую собаку; рядом с ней неясно вырисовывалась фигура промокшего и запачканного грязью человека, в котором я признал Йоргена Йоргенсе-на, едва в сумеречном свете блеснуло его лазуритовое ожерелье, на сейраз показавшееся мне бирюзовым.

—  Чья любовь долговечнее, — прошипел он, — мужчины или женщины?

Я оторопел.

Пёс сделал стойку. Йорген Йоргенсен в сердцах пнул его сапогом. Ему требовались не аплодисменты, а внимательные слушатели, способные поддержать беседу. Сколь бы ни одарён был Эльсинор, обделённость его даром речи порой буквально бесила хозяина.

В протянутой руке тот держал одеколонную бутыль в форме головы Вольтера, не то наполовину полную, не то наполовину пустую. И я в первый раз обратил внимание, что и она была цвета бирюзы.

IV

Французы называют бирюзу «турецким камнем», как о том поведал мне Доктор; может быть, он, по обыкновению, что-то напутал, но в любом случае это слово теперь навсегда связано для меня скорей с Западом, чем с Востоком, — возможно, тут есть какая-то загадка. Аромат тайны, свойственный зеленоватым чернилам, коими я пишу данные слова, исходил и от человека, который теперь всегда будет ассоциироваться у меня с этим цветом, да-да, того самого человека, что стоял теперь передо мной, протягивая голову Вольтера и словно надеясь поймать меня на неё, как на приманку, человека по имени Йорген Йоргенсен.

Когда он возник передо мной тем дождливым вечером и огласил документ, обвиняющий меня в убийстве, которого я не совершал, меня вдруг осенила ужасная догадка, касающаяся всего Сара-Айленда: остров внезапно представился мне вовсе не колонией людей, а колонией рыб, под людей маскирующихся. Когда он с кровожадным злорадством расписывал моё будущее, я понял: то вовсе не Йорген Йоргенсен, а акула-пилонос стремится растерзать меня, отхватить кусок пожирнее своими длинными челюстями.

Если бы я попробовал угадать мотивы Йоргена Йоргенсена — ревность к моему предполагаемому влиянию на Коменданта или, скажем, желание чиновника-бюрократа присовокупить к каждой причине следствие и к каждому преступлению наказание, причём самым незатейливым образом, — всё это оказалось бы вымыслом, литературщиной, потому что в реальной жизни действия людей не имеют никаких объяснений. Такова была его природа, вот и всё — природа акулы-пилоноса.

Позднее я понял — увы, слишком поздно, — что Йоргена Йоргенсена, как и Коменданта, всю жизнь мучило чувство, будто он что-то делает не так. В юности он прочёл чересчур много книг и в шестнадцать лет, вдохновлённый историями о любви и приключениях, отважился покинуть родной Копенгаген, для того чтобы обнаружить: настоящий мир не похож на книжный.

В реальности всё расползалось по швам, ни на что нельзя было положиться. Мыльный пузырь да и только. Книги всегда оставались твёрдыми — реальное же время утекало как вода. В книгах всегда имелись причины и следствия — жизнь представляла собой невыразимый хаос. В настоящем мире ничто не было таким, как в книгах, и это заронило в его душу глухую обиду, которая в итоге вылилась в желание мстить.

Ничто не могло удержаться на месте, когда шторма швыряли вверх-вниз английский угольщик, где он принуждён был служить по контракту, деля завшивленную подвесную койку-гамак с другим матросом, которого пыл страсти и зыбкая темнота нижней палубы вдруг превратили в женщину, едва Йорген коснулся его дрожащей рукой, провёл ею вдоль тела. Ничто не держалось и в его карманах, в особенности когда он садился за карты во время редких заходов в порты. Игра неизменно оставляла его без денег и в то же время порождала сильнейшую нужду в них, которую можно было утолить лишь посредством изощрённой изобретательности: он выдумывал всевозможные россказни — лживые, разумеется, — а затем обменивал их на кредит или наличные, чтобы следующим вечером снова сесть за игорный стол. Он начал сплетником, втирающимся в доверие с помощью клеветы, а закончил шпионом, предостерегавшим агентов различных правительств от всевозможных напастей.

Он обнаружил, что его способность изобретать мир заново, переиначивая его на собственный лад, сравнима лишь со способностью мира к саморазрушению. В этом, по его словам, он держался одного мнения с Эразмом Роттердамским. «Реальность вещей, — говаривал он, цитируя сего любившего постранствовать голландца, — зависит исключительно от вашего мнения». Он полагал, что весь опыт его жизни подтверждает сие высказывание. И действительно, когда всё вокруг отказались ему верить и он сильно упал во мнении окружающего общества, дела его пошли из рук вон плохо: Йоргена избили, заключили в тюрьму и, наконец, сослали — а всё из-за того, что у заимодавцев возникло нелепое мнение, будто он не чтит долги. «Есть слова, — заявил он со скамьи подсудимых в надежде склонить на свою сторону суд, если уж не побасёнками, так философскими разглагольствованиями, — и есть вещи, и сойтись им не дано», что далеко от правды, и он знал это. Ибо обладал умением овеществлять слова — то был его дар, то было его проклятье.

Он испытывал жестокую ностальгию по реализму и, вдохновлённый примером величайшего романтика сего века, начал собственную великую революцию, в возрасте всего двадцати шести лет сместив в Исландии беззащитного датского губернатора с помощью команды английского капера: шестерых вооружённых матросов он послал в обход губернаторского дома в Рейкьявике, а ещё шесть построил в колонну и маршевым шагом повёл в лобовую атаку, чем нарушил послеобеденный сон бедняги, коим тот наслаждался на любимом диване, и арестовал его. Затем он поднял на флагштоке древний стяг свободной Исландии, издал прокламацию, объявляющую, что люд Исландии, устав от прежней покорности датскому игу, единогласно призвал его, дабы возглавить новое, народное правительство. После сего происшествия он неизменно предпочитал титуловать себя королём Исландии, хотя англичане и свергли его уже через неделю.