— Это ты, брат, прав. У моей младшей тоже кривые ноги, и у меня тоже нет денег ее в деревню отправить. Но в конце концов на земле всегда были богатые и бедные — тут уж мы с тобой ничего поделать не можем.
— Так-то оно так, — откликнулся столяр, равнодушно попыхивая трубкой. — Только вот бедным быть кому охота? Не знаю, как тебе, а мне что-то не хочется! Надоело!
Говорили они спокойно, не горячась, прихлебывая пиво. А Франц сидел, слушал и думал свое… От стойки подошел Вилли. Не выдержал тут Франц, встал, взялся за шляпу…
— Нет, Вилли, сегодня я хочу пораньше лечь. Голова трещит после вчерашнего.
Франц шагает один по пыльной улице. Жарко. Душно. Румм ди бум ди думмель ди дей. Румм ди бум ди думмель ди дей. Погоди-ка, друг, до лета, скоро черт тебя возьмет и изрубит на котлеты, в мясорубке проверь нет, погоди, мой друг, до лета, скоро черт тебя возьмет… Дьявольщина! Куда это я иду? Куда я иду, спрашивается? Остановился Франц, хотел было через улицу перейти, видит — там пути нет, повернулся он и назад по пыльной улице, прошел мимо пивной, где хозяин со столяром все еще сидели за пивом. Нет, в эту пивную я больше не пойду. Правду столяр сказал. Все так оно и есть. И политика мне ни к чему. Что в ней проку! Все равно мне никакая политика не поможет».
И Франц шагает дальше по душным, пыльным, шумным улицам. Август. Народу на Розенталерплац — не протолкнешься, вот стоит человек, продает «Берлинер арбайтер цейтунг» [11], Ну что там: «Марксистское тайное судилище». «Чешский еврей — растлитель малолетних», растлил двадцать мальчиков и до сих пор на свободе. Знаем, сами торговали! Ну и жара сегодня! Франц остановился, купил у инвалида газету со свастикой в заголовке. Э, да ведь это старый знакомый — одноглазый инвалид из «Нейе вельт».
Пей, братец мой, пей, дома заботы оставь, горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей.
Пересек он площадь и пошел по Эльзассерштрассе. Вспомнились шнурки для ботинок, Людерс… горе забудь и тоску ты рассей — станет вся жизнь веселей… Давно это было, в декабре прошлого года, ух как давно, а вот тут у витрины Фабиша торговал я какой-то дрянью, что это такое было, держатели для галстуков, что ли? С Линой я тогда жил, да, полька Лина, — толстуха, приходила сюда за мною….
И Франц, сам не зная почему, повернул вдруг и прошел на Розенталерплац, к трамвайной остановке, против ресторана Ашингера. Ждет. И вдруг понял, куда его тянет. Он стоит и ждет, и все помыслы его, как магнитная стрелка, обращены к северу — к Тегелю, к тюрьме, к тюремной ограде! Вот куда ему надо!
Подошел трамвай № 41. Франц вошел в вагон. Чувствует — правильно сделал, как надо! Трамвай тронулся. В Тегель! Заплатил двадцать пфеннигов, взял билет — едет в Тегель, все идет как по маслу! И на душе легко стало. Да, да, в Тегель еду. Дорога знакомая — Брунненштрассе, Уферштрассе, Рейникендорф, все стоит на своем месте. Правильно, все в порядке! Сидит Франц, смотрит в окно, и все кругом словно на свет нарождается, растет, крепнет, наливается грозной силой. Блаженство охватывает Франца, так хорошо ему стало вдруг и спокойно, что закрыл он глаза и погрузился в крепкий сон.
Стемнело. Трамвай миновал ратушу. Берлинерштрассе, Рейникендорф-Вест, а вот и Тегель — конечная остановка. Кондуктор разбудил Франца, помог ему подняться.
— Вагон дальше не пойдет. Вам куда надо?
— В Тегель.
— Выходите, приехали.
Франц, покачиваясь, вышел из вагона.
Ишь нализался. Такие уж они, инвалиды — как получит пенсию, сразу и пропьет.
А Франца сон одолевает. Еле через площадь перешел, — доплелся до первой скамейки под фонарем, плюхнулся на нее и снова заснул. Около трех часов ночи растолкали его полицейские. Придираться к нему не стали, человек, видно, порядочный, не бродяга, просто хватил лишнего; надо домой его доставить, а то обдерут как липку.
— Здесь спать не положено! Где вы живете? Пришел Франц немного в себя. Зевает. Поскорей бы баиньки. Да, это же Тегель! А что мне здесь нужно, для чего-то ведь я сюда приехал? Мысли его путаются, скорей бы в постель. Печально и сонно оглянулся по сторонам: да, это Тегель, тут я когда-то сидел, ну, а дальше что? Такси! Эй, такси! Зачем же я приехал сюда? Вот наваждение! Послушай, водитель, разбуди меня, друг, если я засну!
И снова пришел всесильный сон и снял у него с глаз пелену, и понял Франц все.
Горы кругом, высокие горы. И старик встает и говорит сыну: пойдем. Пойдем, — говорит старик сыну и идет, и сын идет с ним, идет следом за ним. Долго идут они по горам и долам, вверх, вниз, снова вверх. — Далеко ли еще, отец? — Не знаю, далек наш путь, в горы ведет он и спускается с гор, иди за мною! Ты устал, дитя мое, ты не хочешь идти? — Ах, не устал я: если ты хочешь, чтоб я шел с тобой, я пойду. — Да, пойдем. — И снова в гору, и снова с горы в долину — долог путь. Но вот настал полдень, и пришли они.
— Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. — Мне страшно, отец. — Почему страшно тебе, дитя мое? — Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. — Да мы его забыли. Шли через горы, спускались в долины, но про агнца не вспомнили, не привели с собой. Смотри, вот жертвенник. — Мне страшно, отец! — Погоди, я сброшу плащ; тебе страшно, сын мой? — Да, страшно, отец! — Мне тоже страшно, сын, но подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать! — Что должны мы сделать, отец? Мы шли через горы, спускались в долины, я встал так рано, я устал. — Не бойся, сын мой, подойди ко мне сам, по доброй воле, ближе, ближе; я сбросил плащ, чтоб не забрызгать его кровью, я уже сбросил плащ… — Но мне страшно, отец! В руке твоей нож. — Да, я должен заколоть тебя, принести тебя в жертву, господь так повелел, покорись с радостью воле его, сын мой! — Нет, нет, не могу. Я закричу, не трогай меня, я не хочу идти на заклание! — Ты пал на колени, сын мой, не кричи. Если ты не хочешь, я не сделаю это, но ты должен захотеть! — Мы шли через горы, спускались в долины… почему нельзя мне вернуться домой? — Что тебе дом, господь тебя зовет, а ты толкуешь о доме! — Не могу я, отец, нет, но я хочу! Нет, не могу! — Подойди ближе, сын мой, видишь, у меня уж нож в руке, взгляни, он остро наточен и вонзится тебе в шею. — Ты перережешь мне горло? — Да. — И хлынет кровь? — Да, так повелел господь. Исполнишь ты волю его? — Я еще не в силах, отец. — Подойди же скорее, я не могу тебя убить. Я принесу тебя в жертву только, если ты сам этого пожелаешь; сам отдашь жизнь свою! — Сам отдам жизнь? — Да, и отдашь ее без страха. Увы, горе мне! Ты не будешь жить. Жизнь свою ты отдашь господу. Подойди ближе! — Господь хочет взять жизнь мою! В гору шли мы и спускались с гор, я встал так рано. — Ты ведь не хочешь быть трусом? — Да, я понял все, я понял! — Что понял ты, сын мой? — Приставь нож к горлу моему, отец, погоди, я откину ворот и обнажу шею. — Я вижу, ты понял, сын мой. Ты должен только захотеть, и если мы оба с охотой подчинимся воле господней, мы услышим его зов: «Не поднимай руки твоей на отрока!» Иди сюда, подставь шею. — Да, мне не страшно, я с радостью покоряюсь воле его! Мы шли сюда через горы по дальним долам, и вот мы здесь. Приставь нож, отец, режь, я не буду кричать.
И сын запрокинул голову, отец зашел сзади, левую руку положил ему на лоб, правой рукой занес нож. Сын покорился с охотой воле господней. И услышали они тут глас господень и пали ниц.
Что же услышали они? — Аллилуйя. По горам, по долам разнесся глас господень. Вы послушны воле моей, аллилуйя! И вы будете жить. Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть. Аллилуйя. Я господь, вы послушны воле моей ныне и вовеки. Аллилуйя. Аллилуйя, Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя! Аллилуйя. Аллилуйя, луйя, луйя, аллилуйя, луйя, аллилуйя.
— Мицци, Муллекен, кисанька моя маленькая, ну выругай же меня как следует. — Франц попытался усадить Мицци к себе на колени. — Не дуйся, скажи хоть словечко. Ну подумаешь, велика важность, ну, опоздал немного вчера вечером.
11
Нацистская газета.