Протяжно поет Смерть:
— Пора, пора мне прийти к тебе, ибо уже уносит ветер ростки твоей жизни, ты собрался в путь и вытряхнул простыню, на которую уже больше не ляжешь. А я не только косарь, я не только сеятель, я и хранитель — вот почему я здесь. Да! Да! Хорошо!
Да, хорошо! Такой припев песни, которую поет Смерть. И она повторяет его после каждой строфы. И при каждом резком движении Смерть приговаривает: «Да, да, хорошо!» Она довольна. Нравится ей этот припев.
Но тем, кто ее слышит, он совсем не нравится, и они зажмуривают глаза, как от нестерпимо яркого света.
Уныло, протяжно поет Смерть. И молча внимают ей и блудница Вавилон и повелители бури.
— И вот я здесь, я вижу тебя и принимаю к сведению: здесь лежит Франц Биберкопф. Он больше не дорожит жизнью и не бережет свое тело. Теперь он знает, куда идет и чего хочет.
Красивая песня, не правда ли? Слышит ли Франц эту песню? Да и вообще, что это значит: «Песня Смерти»? Увидишь такое в книге или прочитаешь вслух — и скажешь: поэзия! Шуберт, например, сочинял такие песни — «Смерть и девушка». Но к чему это здесь?
Я говорю правду, только чистую правду: Франц слышит Смерть, эту Смерть, и слышит, как она поет, заикаясь, повторяя слова, он слышит ее голос, похожий на скрежет пилы.
— Я принимаю к сведению, Франц Биберкопф, что ты лежишь здесь и просишься ко мне. Правильно ты сделал, Франц, что пришел ко мне. Как жить человеку без Смерти, истинной Смерти, подлинной Смерти? Ты всю свою жизнь берег себя. Беречь себя — такова трусливая заповедь вашего брата — людей. Вот и топчетесь вы на месте. Так дело не пойдет!
Когда тебя обманул Людерс, я впервые заговорила с тобой, но ты начал пить и сберег ведь себя! Потом ты без руки остался, жизнь твоя, Франц, висела на волоске, но, сознайся, ты и тогда ни на секунду не думал о Смерти; все это я посылала тебе, но ты не хотел меня узнавать. И, едва почуяв меня, ты приходил в ужас и убегал прочь. Тебе и в голову не приходило отречься от себя и от своих дел. Ты судорожно цеплялся за свою силу и сейчас еще цепляешься, хотя и убедился уже, что никакая сила тебе не поможет. Всегда наступает такой миг, когда никакая сила человеку не поможет. И в этот миг Смерть не будет тебя убаюкивать ласковой песней и не задушит своим ожерельем. Ко мне надо прийти, ибо я — и есть Жизнь. Я — истинная сила. Наконец-то ты это понял. Наконец-то ты не хочешь больше беречь себя.
— Что? Что ты говоришь обо мне? Что ты хочешь со мною сделать?
— Я — Жизнь и подлинная сила. Я сильнее самых тяжелых пушек, ты понял это и не хочешь больше прятаться от меня и жить в укромном уголке. Ты хочешь испытать себя, познать себя; ты понял, что жизнь без меня ничего не стоит. Приблизься ко мне, взгляни мне в лицо. Ты лежишь на дне пропасти, Франц. Я подставлю тебе лестницу, ты поднимешься и увидишь то, чего никогда не видел. Иди ко мне, вот лестница. Правда, у тебя только одна рука, но ухватись покрепче и лезь, ноги у тебя сильные, ухватись покрепче, лезь смелей! Иди ко мне!
— Я не вижу твоей лестницы в темноте, где ж она у тебя, да и с одной рукой мне никак не влезть.
— Что тебе рука — ты ногами взберешься.
— Я не смогу удержаться! Невозможного ты от меня требуешь!
— Ты просто не хочешь приблизиться ко мне. Погоди, я тебе посвечу, тогда ты найдешь дорогу.
Тут Смерть взмахнула правой рукой, и понял Франц, почему она все время прятала руку за спиною.
— Раз у тебя смелости не хватает идти ко мне в темноте, я посвечу тебе. Ну, ползи.
И в воздухе молнией сверкнул топор, сверкнул и погас.
— Ползи, ползи.
Размахнулась Смерть со всего плеча, занесла топор над головой, вот-вот опустится ее рука, опишет топором круг. В этот миг топор вырвался из ее руки и со свистом вонзился в землю. Но Смерть уже снова занесла руку, и новый топор сверкнул над ее головой.
И этот вырвался, описал в воздухе дугу, вонзился в землю, за ним просвистел еще один, и еще, и еще…
Взметнется топор вверх, просвистит, вонзится в землю, за ним другой, третий. Вверх, вниз, хрясь. Вверх, вниз, хрясь, вверх — хрясь, вверх — хрясь…
Молнией вспыхивает свет, сверкают топоры, свистят, рубят воздух, а Франц ползет ощупью к лестнице и кричит, кричит, кричит. Но назад не ползет. Кричит только. Вот она, Смерть.
Франц кричит.
Кричит Франц, ползет и кричит.
Он кричит всю ночь. Пустился в путь наш Франц. Решился наконец.
Он кричит до зари.
Кричит все утро.
Вверх, вниз, хрясь.
Кричит до полудня.
Кричит весь-день.
Вверх, вниз, хрясь.
Вверх, хрясь, хрясь, вверх, вверх, хрясь, хрясь, хрясь.
Кричит до вечера, до позднего вечера. Наступает ночь.
И ночью кричит Франц, всю ночь напролет.
Он извивается на земле, толчками продвигается вперед. Тело его, как на плахе, и топор Смерти отрубает от него кусок за куском. А он все извивается, ползет вперед, как машина, другого пути ему нет. Взовьется топор, сверкнет и упадет. И кусок за куском отрубает он от Францева тела. Но по ту сторону лезвия — тело Франца живет и не умирает, оно извивается и медленно ползет вперед, все вперед.
Врачи проходят мимо его койки, останавливаются и приподнимают у него веки, проверяют рефлексы, щупают пульс; пульс — нитевидный. Они не слышат его крика, — видят только его открытый рот, думают, что ему хочется пить, и осторожно вливают ему в рот несколько капель жидкости. Только бы его не стошнило, хоть зубы разжал, и то уж хорошо. До чего живуч человек!
— Больно мне! Больно!
— Это хорошо, что больно, так и надо. Лучше ничего и быть не может.
— Ах! Не мучь ты меня! Кончай скорее!
— Чего же кончать? Само собой все кончится.
— Кончай скорей! Это в твоих руках.
— У меня в руках только топор. Все остальное — в твоей руке.
— Да что же у меня в руке? Кончай!
И тут вдруг взревела Смерть, изменился ее голос. Ярость в ее голосе, неукротимая, дикая, безудержная ярость!
— Вот до чего дело дошло? Стою я здесь и уговариваю тебя? А тебе и этого мало? По-твоему, я живодер или палач и должна придушить тебя, как ядовитую злобную гадину? Сколько раз я звала тебя? Ты, видно, принимаешь меня за патефон — заведешь меня, я позову, а надоест тебе, снимешь пластинку! За кого ты меня принимаешь? Нет, ты скажи — за кого? Так дело не пойдет!
— Чем я виноват? Довольно я намучился! Я не знаю никого, кому так солоно пришлось бы в жизни, как мне.
— Тебя не дозовешься, поганец ты, дрянь! Сколько живу на свете, никогда не видела такого, как Франц Биберкопф. Когда я подослала тебе Людерса, — так ты глаз не продрал, и брык с катушек, водку давай глушить, пьянчуга!
— Я хотел порядочным стать, а он меня обманул. — Я ж тебе говорю, что ты и глаз не продрал, сукин ты сын! Честишь на чем свет стоит жуликов, а на людей не смотришь и не спросишь, почему они такие. Берешься людей судить, а у самого глаз нет? Слепой, ничего не видишь и чванишься, нос дерешь! Скажите, какой барин выискался! Их светлость, господин Биберкопф! Весь мир к нему должен подлаживаться. Нет, голубчик, никто к тебе подлаживаться не станет. Ты это, верно, и сам заметил. Миру до тебя нет никакого дела! А потом тебя Рейнхольд сгреб и толкнул под машину, руку тебе отрезали, но ты, милейший, и тогда не подумал сдаться! Лежит человек под колесами и все еще упирается! Сильным, мол, хочу быть. Нет того, чтобы за ум взяться да пошевелить мозгами! Одно заладил: сильным буду, не сдамся.
Не хотел ты понять, что это я с тобой говорю. Ну, так хоть теперь слушай!
— Как это не хотел понять? Что именно?
— А напоследок история с Мицци!.. Стыдись, Франц, стыдись! Позор! Так сам и скажи: стыд, позор!
— Чего же мне стыдиться-то? Я и не знаю!
— Позор! — говорю я. Пришла она к тебе, нежная, любящая, берегла тебя, нарадоваться на тебя не могла, а ты? Она как цветок была, а ты ничего лучшего не нашел, как хвастаться ею перед Рейнхольдом. Тебя ведь хлебом не корми — только дай похвастаться, силу свою показать! Обрадовался, что можешь с Рейнхольдом потягаться. Решил, что ты сильнее его, стал его задирать! Вот и подумай, не ты ли сам виноват, что Мицци больше нет в живых? И ни слезинки ты по ней не пролил, по той, которая умерла за тебя! Да, да, за тебя! А то за кого же? Все только ныл: «я», да «я», да «какую я несправедливость терплю, какой я благородный, какой хороший, а мне не дают себя показать, какой я человек». Стыдись! Стыд и срам!