Изменить стиль страницы

А посадили меня сюда за то, что я пью, а когда я выпью, то такое зло меня берет! Положим, я на себя самого злюсь, но все же в такие дни со мной лучше не связываться. Все в щепы расшибу, сам себя не помню! Вот раз, понимаешь, пришлось мне пойти в казначейство за пенсией. Заглянул я в канцелярию — вижу, сидят там дармоеды, грызут вставочки и корчат из себя важных господ. Я ка-ак распахну дверь да ка-ак гаркну на них! А они меня спрашивают: «Что вам тут надо, кто вы такой?» Тут я ка-ак хвачу кулаком по столу! «С вами, кричу, я и разговаривать не желаю». — «С кем, говорят, имеем честь?» А я им: «Моя фамилия Шегель, прошу дать мне телефонную книгу, я желаю говорить с начальником управления». Ну, а потом я им устроил погром — все переколотил в канцелярии и двоим из этих оболтусов всыпал по первое число.

* * *

Вумм, вумм — удар за ударом, вумм, вумм — ветер бьет тараном в ворота! Грохот, треск, гул… А ну-ка, где он там, этот Франц Биберкопф, где это чучело? Затаился и ждет, пока снег выпадет? Думает, мы уйдем тогда и больше не вернемся. Скажите на милость: думает! Ему да думать-то нечем. Пустая у него башка! А тоже туда же — упрямится, выходить не хочет! Погоди, мы тебе покажем, где раки зимуют, у нас, брат, кости железные. Рраз, два — взяли! Еще раз! Ббах! Дали трещину, поддаются ворота. А ну еще раз! И рухнули ворота. На месте их — зияет брешь. Берегись, берегись! Вумм! Вумм!

Но вот в завывании бури слышится вдруг какой-то сухой стук, будто кто-то колотушкой стучит, все громче и громче. Жена на багряном звере поворачивается, у нее семь голов и десять рогов. Она гогочет, держит в руке бокал, с Франца глаз не спускает. Вот подняла бокал, пьет за здоровье повелителей бури и все гогочет: не трудитесь, господа, не стоит волноваться из-за этого человека, право не стоит. Осталась у него только одна рука и кожа да кости, он и сам скоро богу душу отдаст, он уже холодеет, грелки ему в постель кладут. Его кровь я почти всю выпила. Крови у него осталась самая малость; чем-чем, а кровью он теперь похвалиться не может, где уж там. Так что не волнуйтесь, господа, право не стоит. Все это видит Франц своими глазами. Блудница вертится, хохочет, подмигивает, раскачиваются семь ее голов… Зверь под ней медленно переступает с ноги на ногу и тоже трясет головой.

ФРАНЦУ ВПРЫСКИВАЮТ ГЛЮКОЗУ И КАМФАРУ, НО ПОД КОНЕЦ В ДЕЛО ВМЕШИВАЕТСЯ НОВЫЙ ПЕРСОНАЖ

Франц Биберкопф борется с врачами. Он не может вырвать у них из рук резиновый зонд, он не может вытащить его из носа, они смазывают зонд маслом, и он проскальзывает в зев и в пищевод, и яйца и молоко текут в желудок Франца. Но, как только кормление заканчивается, Франц начинает давиться, его тошнит. Это очень трудно, да и больно, когда руки связаны и нельзя даже засунуть палец в рот. И все же можно изловчиться и выблевать все, что в тебя влили.

Мы еще посмотрим, кто кого переупрямит! Меня в этом проклятом мире никто и ни к чему больше не принудит. Нашли, над кем опыты делать — обрадовались! А что со мною на самом деле, они знать не знают и ведать не ведают.

И Франц как будто одерживает верх над врачами; он со дня на день все слабеет и слабеет. Врачи пробуют взять его и так, и этак, уговаривают его, щупают пульс, кладут его повыше, кладут пониже, впрыскивают ему кофеин и камфару, вливают в вены физиологический раствор и глюкозу, обсуждают у его койки целесообразность применения питательных клизм.

Господа, а что, если дать ему дополнительно кислород? Ведь маску он с себя не стащит — пусть подышит. А Франц лежит и думает: чего это господа врачи так обо мне беспокоятся? Ведь в Берлине каждый день не меньше ста человек умирают, но как заболеет кто, доктора ни за что не дозовешься, разве только к тому и придут, у кого денег много. А ко мне, гляди, сколько набежало, но только вовсе не для того, чтобы мне помочь! Раньше им было на меня наплевать и сейчас тоже. Их просто за живое забрало, что они ничего со мной поделать не могут. Зло их берет, никак они не хотят с этим примириться, потому что умирать здесь не положено. Это правилами здешними не предусмотрено. Если я умру, им, пожалуй, взбучку дадут, да, кроме того, меня хотят судить из-за Мицци и еще за что-то там. А для этого меня надо сперва на ноги поставить. Холуи — вот они кто, подручные палача, хоть бы сами они палачами были, а то холуи. Еще расхаживают в белых халатах, и ни стыда у них, ни совести.

А среди заключенных арестантского барака после каждого обхода ползет ядовитый шепоток: гляди, мол, как стараются, из кожи вон лезут, выбиваются из сил, а парень лежит, и хоть бы что! Уж чего они ему только не впрыскивали, еще чего доброго на голову его поставят; теперь еще выдумали сделать ему переливание крови. Да откуда ее взять, кровь-то? Такого дурака тут, пожалуй, не найти, чтоб согласился дать свою кровь. Уж оставили бы они беднягу в покое, вольному воля, спасенному рай! Хочет человек помереть — его дело!

В конце концов во всем бараке каждый день только и разговору, что о новых уколах, которые нашему Францу сегодня сделали. Арестанты злорадно посмеиваются вслед докторам: с Францем им не справиться, руки коротки, такого не согнешь. Это — кремень парень, и он им всем покажет, он своего добьется!

* * *

Господа врачи надевают в ординаторской белые халаты. Все они тут: главный врач, ассистент, ординатор и практикант, и все в один голос утверждают: у больного ступорозное состояние. Впрочем, молодые врачи придерживаются на этот счет особого мнения; они склонны считать состояние Франца Биберкопфа психогенным, иначе говоря, они полагают, что ступор в данном случае вызван душевной травмой и представляет собой болезненное состояние внутреннего торможения и скованности. Анализ помог бы, видимо, определить это состояние как возврат к древнейшим формам сознания, но — это вечное и весьма досадное «но» все дело портит, — Франц Биберкопф, к сожалению, не говорит. Вот если бы он наконец заговорил и принял бы участие в их консилиуме — тогда его психический конфликт был бы ликвидирован.

Молодые врачи имеют в виду прорвать блокаду сознания Франца Биберкопфа — устроить ему нечто вроде Локарнского пакта. В больнице три молодых врача: два ординатора и практикант. Кто-нибудь из них каждый день после утреннего или вечернего обхода является к Францу в маленький изолятор с решетками на окнах и по мере возможности пытается завести с больным разговор. Для этого применяется, например, метод игнорирования: врачи говорят с Францем так, как будто он все слышит и понимает (впрочем, так оно и есть на самом деле), надеясь вывести его из состояния изоляции и прорвать блокаду сознания. Но толку от этого что-то не видно. Один из ординаторов добился, чтобы в изолятор перенесли из физиотерапевтического кабинета аппаратуру, и стал лечить Франца Биберкопфа фарадизацией, подвергая действию переменного тока верхнюю часть тела, главным образом — челюсти, шею и полость рта. Эту последнюю, по его мнению, следовало подвергать особенно сильному раздражению.

Старшие врачи — люди покладистые, бывалые, они охотно наведываются в арестантский барак, чтобы поразмяться, и смотрят на все эти затеи снисходительно.

Утро. Главный врач сидит в ординаторской за столом перед грудой бумаг, которые подкладывает ему слева на подпись старший фельдшер, а молодежь, молодая гвардия, ординатор и практикант стоят у окна. Говорят о том о сем. Список снотворных средств просмотрен и утвержден, новый санитар представлен начальству и удалился вместе со старшим фельдшером; господа врачи остались в своей компании, беседуют, перелистывают протоколы последнего съезда психиатров в Баден-Бадене.

— Этак вы скоро договоритесь до того, что и прогрессивный паралич обусловлен душевной травмой, — говорит главный врач, — а спирохеты, дескать, пустяки — вроде вшей в мозгу. Ох, уж эта мне душа, сплошные сантименты! Медицина на розовой водичке.

Оба молодых врача почтительно молчат, подавив улыбку. Под старость люди болтливы, начиная с известного возраста в мозгу отлагается известь, и человек уже ничему не способен научиться. Главный врач, попыхивая сигаретой, подписывает бумагу за бумагой и продолжает: