В утро отъезда он пробудился от необычайно тяжелого сна, желая лишь одного — не двигаться. В состоянии рассеянной решимости он вышел из дома и добрался до вокзала Ватерлоо. То же самое защитное безразличие привело его к поезду, обеспечило газетой и кофе, напомнило ему, что он может совершить столько всего — или совсем ничего, как захочет. Сдержанные английские предместья скользили мимо окна. Точно такая же сдержанность приветствовала их семью много-много лет назад и если не выразила им радушия и гостеприимства, то по крайней мере не осудила и не устроила проверок. Он дорос до того, чтобы оценить английскую нелюбопытность, которой, возможно, — мимикрия! — объяснялось его сегодняшнее безразличие.
Выйдя из поезда, он сел в метро и поехал к Сен-Жермен-де-Пре, потому что туда он некогда возил своих подружек. Они тогда поражались игре красок, сложности, сидя во «Флор» или «Де Маго» и глядя на вечерние огни. В те далекие дни им необычайно повезло в том, что они были похожи в своих ожиданиях; юношеская наивность защитила их от потенциального разочарования не только в самом путешествии, но и друг в друге. И их инстинктивная доброта, доброта, с которой он больше с тех пор не встречался, гарантировала, что они расстанутся без взаимного недовольства. Они были скромными служащими, как и он, которые могут помахать друг другу, встретившись по дороге на службу, улыбнуться в знак расположения и пройти мимо. Таким способом они достигли уровня утонченности, недоступной многим более земным женщинам, и более того, своего рода изящества, которое рождалось из чистоты помыслов и краткого опыта чего-то вроде подлинного счастья.
Он заказал себе кофе, огляделся без особо шокирующего узнавания и понял, что истинная мрачность старости — в неспособности вернуть воспоминания к жизни, разжечь пламя прошлого до той яркости, с какой оно когда-то ощущалось. Теперь он сидел лишь слегка удовлетворенный, в знакомом углу, не забывая о времени, которое ему отмерено, часто поглядывал на часы и мерз, но не хотел надевать плащ. Он попросил счет и поднялся, не без труда собрав себя в единое целое. Внезапно эта экскурсия показалась ему чистым безумием. Совершенно невероятно, чтобы он, чувствуя себя уже таким уставшим, смог подобным образом проводить дни и дальше. Он не должен был уезжать из дома и опять же должен был понять, что ему нужно думать о своем дальнейшем существовании, что правильно он осторожничал, был благоразумным, осмотрительным, совершал свои праздные прогулки, просиживал часами в городском саду, экономил свою тающую энергию, свое время, свою жизнь. Не в таком он возрасте, чтобы рисковать. Он жил мечтой о юности; он хранил в воспоминаниях солнечный свет, бодрость, лица, такие же молодые, как и его собственное в ту пору. Но те лица, если бы пришлось увидеть их снова, будут постаревшими, испорченными и, хуже того, безразличными. Именно это безразличие охватило его теперь. Он подумал даже, что можно вернуться назад на вокзал и поймать более ранний поезд, который отвезет его домой. Ибо теперь он действительно ощутил это как дом, со всеми его мелкими удобствами. Он стоял на тротуаре в нерешительности, и прохожие то и дело его толкали. Пока он сидел в кафе, небо потемнело. Собирался дождь.
Но, повинуясь некоторому неясному инстинкту, он сошел с тротуара и не повернул к метро, а перешел улицу, ускоряя шаг и перекинув плащ через согнутую руку. Он торопился в Сен-Сюльпис, к образу, который преследовал его, который он запомнил с того самого первого путешествия в Париж, к изображению двух мужчин, не то дерущихся, не то танцующих на лесной поляне, к шапке, сброшенной одним из дерущихся, к запыленному каравану всадников, тающему вдали: Иаков и ангел. Эта сцена не потеряет ни малейшей толики своей силы и тайны оттого, что он увидит ее снова. Так и оказалось. Голова Иакова была все так же наклонена, когда он пытался боднуть своего странного противника в грудь; он казался жестоким, невежественным, но храбрым. Нужно быть храбрым, чтобы сразиться с ангелом, который имеет стать и грацию взрослого мужчины, такого, который неизбежно победит в этой схватке. Он победит в ней не оттого, что превосходит Иакова силой, хотя заявлено было именно это, а пылом пристального взгляда, направленного на голову невидящего Иакова. Что выражает этот пристальный взгляд? Не упрек и уж во всяком случае не возмездие. Скорее, это напоминание о недремлющем оке. Насколько Герц помнил эту историю, битва закончилась ничьей. Иаков отделался легче, чем можно было предположить: проявил своего рода понимание и потребовал благословения. Одно это показало его благонамеренность и даже праведность. Ничего больше демонстрировать не пришлось.
И, однако, ангел все равно вышел победителем, потому что был прекрасен, был силен, потому что он справился со своей задачей, которая, конечно, как тогда, так и сейчас, заключалась в том, чтобы выполнять условия трудового договора. И он сделал это, к немалой выгоде зрителей, если не самого Иакова. Никто из тех, кому довелось быть свидетелем этой битвы (те несчастные люди на лошадях даже о ней не знали), не мог усомниться в том, что когда-то, в отдаленном прошлом, возможно и вообще вне времени, происходили эти мифические, но несомненные события, явления, пророчества, но что даже и в ту пору такие вмешательства были не вполне понятны. Герц, стоя перед картиной в полумраке часовни, трепетал: если бы он носил шляпу, то снял бы ее, как снял ее Иаков, готовясь к поединку. Таким образом, бывают бои, которые оборачиваются благом, что доказал Иаков, потребовав благословения вместо того, чтобы умереть от испуга. Но никакого страха, который, возможно, он испытал, в картине не было. А то, что было, не назовешь даже ласковым наставлением — это появилось намного позже. Что в ней было, так это паритет, равный статус, и отсутствие удивления. Эта обыденная драка казалась одним из несомненных фактов того странного времени. Она велась без недобрых чувств с обеих сторон. И все же пламенный взгляд ангела обозначал мощь, которой Иаков не мог себе даже вообразить. Этой своей легкой победой он был отмечен на всю жизнь.
Вдохновленный и даже вроде как растроганный, Герц с минуту постоял в почтительном созерцании. У него было мало веры и, уж конечно, ни одного верования, которое помогло бы ему смириться с концом. И все-таки Иаков был его предком в более широком смысле слова. Герц сожалел, что никогда не вел подобных поединков, пренебрегал побуждениями этого столь далекого от него старика. Все же вера, какой он никогда не обладал, даже будучи ребенком, должна, конечно же, способствовать поверхностному оптимизму, прививать мысль о том, что кто-то несет за все ответственность, что он, Герц, стоит того, чтобы его поучать, хотя бы даже в назидание другим. Он понимал спасительное милосердие религии, которая должна помогать, утешать, обеспечивать иллюзию взаимности, желанной сердцу каждого. Но еще лучше стоический пессимизм, жесткий взгляд на факты жизни, а более всего — намерение наслаждаться этой жизнью и, безусловно, ценить ее. Преимущество Иакова было в том, что он стал объектом посещения, которого не понял, возможно, не мог понять или не должен был понять по замыслу. Он поступил правильно, попросил благословения, как человек, принявший нежданный комплимент. И ангел, успешно справившись со своей миссией, присоединится к своим столь же атлетически сложенным коллегам и будет ждать дальнейших непостижимых приказаний, как отлично обученный солдат, послушный своему непосредственному начальству и духу той военной операции, на которую призван. Только его неземной взгляд говорил, что он другой породы. В его царстве, возможно, все были наделены таким взглядом.
Пожалуй, не менее мистическим образом поездка состоялась, кульминация была достигнута и ухвачена. Теперь Герц просто отправится домой и все мысли о продолжении изгнания выкинет из головы. Нелепо было думать, что он может переехать в Париж; нелепо воображать, что гостиница будет такой, какой он ее запомнил, что та хозяйка еще жива. Нелепа, прежде всего, эта верность своей памяти в обстоятельствах, которые радикально переменились. Он больше не думал о возвращении как о чем-то неприятном, о мрачных вечерах, которые теперь, после недолгих приключений, его манили. Его прежние спутницы стали старухами, которые думают о похождениях своей юности снисходительно — если вообще о них думают. В «здесь и сейчас», где он пребывал, такой компании у него не было, и непристойную тоску нужно душить. В тот момент, проникшись духом часовни, он примирился с перспективой бесконечного одиночества и, в настроении повышенной остроты осознания, принял ее в объятья. Не будет ни откровения, ни битвы с назначенным богом незнакомцем. Он вынесет столько, насколько достанет ему сил. Это было единственным посланием, которое было ему понятно.