Изменить стиль страницы

По дороге к станции метро он остановился выпить стаканчик вина и прицелился понаблюдать за жизнью вокруг. Но знакомая формула не сработала. Если не считать часа, проведенного в Сен-Сюльпис, разминка оказалась бесполезной. Новые начинания были уже не про него; ему придется жить на старом. Впереди маячило лишь одно достойное упоминания дело, и он предполагал, что занести его в летопись суждено Бернарду Саймондсу. Надо бы не забыть оставить кое-какие распоряжения. Опускался вечер, люди останавливались отдохнуть после дневной работы, встречались с друзьями, говорили по мобильным телефонам. Глобализация, о которой он столько читал, здесь была налицо: Париж больше не был, как это ни парадоксально, уютным местечком, каким Герц его помнил, а стал таким же деловым и шумным, как Лондон или Нью-Йорк. Даже жители его казались иными, более решительными, менее разделенными на сословия, и социальные различия стали еще незаметнее, чем тридцать лет назад. Живописный Париж его воображения и, вероятно, воображения каждого путешественника был разрушен новым племенем, опирающимся на рынок, на внешнее, а не на идеи. Когда-то Герц был в том возрасте, когда его сочувствие вызывали студенты, хотя сам он никогда студентом не был. В те далекие годы, годы его маленьких свобод, это был его идеал. Теперь он был просто посторонним, а вчерашние бунтари стали теперь мужчинами в костюмах и с металлическими кейсами. В качестве иллюстрации к текучести времени они, на его вкус, были прискорбно непоэтичны.

Он посмотрел на часы и двинулся дальше: было уже пять, а его поезд отправлялся в шесть. Он поспешил в метро, и там, стоя в толпе, зажатый чужими плечами, почувствовал знакомое щекотание в горле, как будто сердце пыталось выскочить. Он достиг Северного вокзала всего с десятиминутным запасом времени, торопливо занял свое место и осторожно откинулся назад, рукой держась за грудь. Поезд отошел вовремя, и за темным оконным стеклом замелькали, вспыхивая и угасая, огни Парижа; вскоре потек вспять виденный утром пейзаж. Герц понял, что его способность на эксперименты умерла в ходе этого нелогичного дня. Теперь он удивлялся, что на него нашло, с чего он вдруг поехал, когда никакого резона ехать не было, и радовался, что никого не предупреждал и ему не придется ничего объяснять. Позже, он знал, он оправится и сможет вскользь упомянуть, что он съездил в Париж, чтобы возобновить знакомство с картиной, которая когда-то произвела на него большое впечатление. Таким образом, можно будет наделить это убогое приключение некоторым налетом светскости. Но он знал, что в будущем таких попыток предпринимать больше не станет. Это как половое влечение, которое он был все еще способен испытывать, но больше не мог удовлетворить. Немые фигуры сражающихся Иакова и ангела все еще стояли перед его мысленным взором. Он подумал, что они еще не раз явятся ему в те дни, что ждут впереди.

На Чилтерн-стрит он счастливо погрузился в кресло, так и не положив плаща, который держал на согнутой руке. Он слишком устал, чтобы есть, или спать, или даже строить дальнейшие планы, благо никаких задач перед ним не стояло. Позже, лежа на спине, он подумал, что, по крайней мере, он прошел этот путь, попытался немного восстановить чувство собственного достоинства, правда, безуспешно. Поворачиваясь на бок, он подумал, что было бы смело еще когда-нибудь повторить этот опыт и почувствовать некоторую гордость за то, что не испугался трудностей, как будто отъезд был просто испытанием характера, как он и задумывал. Он еще не спал, но глаза уже слипались. «Вы знаете росписи Делакруа в Сен-Сюльпис? — сможет теперь заметить он Бернарду Саймондсу, когда они встретятся. — Я их обожаю. С месяц назад я специально заскочил туда на них посмотреть. Я, видите ли, вспоминаю их с большой нежностью».

9

Герц разложил на столе фотографии, намереваясь выяснить, какой вклад внесло прошлое в его унылое настоящее. Он огляделся по сторонам, чтобы узнать, готова ли комната встретить нечто невероятное и неизвестное — нежданных гостей, увидел, что она как никогда безупречна, и со вздохом повернулся к немым прямоугольникам, которые обычно хранил в папке, в чемодане, под спудом, и которым теперь предстояло скрыться навсегда. Он испытывал отвращение, но еще и любопытство, которое всегда сопровождало это своеобразное исследование: фотографии, никоим образом не связанные ни с кем из его нынешних знакомых, были для него болезненным отчетом о людях, к которым он уже не питал никаких чувств.

Однако он был связан с этими людьми, был слеплен ими и теперь изживал их наследие и считал себя преемником их многочисленных горестей, по сравнению с которыми его собственные казались мелкими. Он чувствовал себя гадко, как будто ему каким-то образом все сошло с рук, и это усугубляло его двойственное отношение к ним. Даже фотографии служили напоминанием о сложном семейном несчастье. Он не собирался больше их разглядывать, он навсегда упрячет их, чтобы после его смерти они, вместе с остальными его пожитками, оказались на свалке. Но он полагал, что обязан напоследок пересмотреть их еще раз, прежде чем убрать в чемодан, который в свою очередь займет место в подвальчике в задней части магазина миссис Беддингтон, где хранили ненужные вещи все жильцы дома. Он отчасти надеялся, что мусорщики, приезжающие перед Рождеством на свою ежегодную жатву, избавят его от этой ноши. Он с облегчением воспринял бы исчезновение чемодана и не стал бы выяснять его дальнейшую судьбу. Акт выноса чемодана в подвал должен был послужить катализатором. Вместе с чемоданом он оставит там свое прошлое. Смысл был именно в этом.

Здесь была его мать в вечернем платье, собирающаяся на ежегодный обед в фирме его отца, такая официальная в своем наряде и с победительным выражением на красивом лице. Это торжествующее выражение лица он помнил лучше всего, хотя случаев, в которых его можно было заметить, он помнил немного. Она была недовольная, разочарованная женщина, слишком долго слушавшая своих религиозных родителей и выбравшая замужество, только чтобы эмоционально выжить. Она всю жизнь завидовала сестре, которая непринужденно сбросила с себя родительские кандалы и, казалось, ничем за это не поплатилась. С привычной тоской мать Герца поддерживала на высоком уровне видимость сложной натуры: не став настоящей пианисткой, она играла на импровизированных концертах в собственной гостиной, и посетители были обязаны с уважением слушать и хвалить ее игру. Герц помнил, как тяжело ему приходилось в детстве, когда она снимала кольца и садилась за инструмент, и даже его школьные друзья должны были сидеть тихо, хотя это давалось им с трудом.

Вот фотография, где она сидит за фортепьяно, повернувшись к невидимой аудитории, с улыбкой на красивом лице; под никогда не снимавшейся и ставшей чуть ли не естественной маской покровительства немногим друзьям наблюдательный взгляд различил бы тоску. Она пережила переезд в Англию, пожалуй, лучше любого из них и в письмах к сестре расписывала, как удобно они устроились в новом доме на Хиллтоп-роуд, упорно игнорируя значительное сокращение доходов мужа. К тому времени она все свои надежды возложила на Фредди, виртуозность которого в конце концов возвысит ее до того положения, которое позволит ей вновь торжествовать. Все эти пустые фантазии были, как он теперь понимал, направлены против ее сестры, камешки в огород той, кого она подозревала в наслаждении счастьем, почему-то всегда ускользавшим от нее самой.

Здесь она с Фредди, жестом собственницы обнимает его за плечи. Как они были похожи! Большеглазые, торжественные, как будто совершают какой-то магический ритуал, притом что на самом деле репутация Фредди начала страдать сразу же, как начались проблемы со здоровьем, поэтому в Англии он так и не снискал известности, но этот факт его мать отрицала. Она предвидела славное будущее, которое ждет их обоих, как только Фредди справится со своим недугом, который она относила на счет его слабых нервов (в самом нестрашном смысле слова). Он не оправился и, казалось, не страдал оттого, что утратил свой прежний статус. Его странное падение не было зафиксировано для истории. Его звезда померкла, или он сам ее потушил.