Мне бы следовало думать о ней чаще. За последние несколько лет я вспоминал ее лишь три или четыре раза, а может и того меньше.

Время, когда я жил рядом с похоронной конторой и, словно незваный гость за уличной вечеринкой, подглядывал за похоронами, представляется мне теперь туманным сном.

Дочка похоронщика стала персонажем этого сна. Неужели я действительно стоял в пижаме на стуле и с таким удовольствием таращился на похороны? Неужели мы действительно жили когда–то в квартире, которая прежде была частью похоронного бюро? Неужели мне снились по ночам руки похоронщиковой дочки, выраставшие из земли, словно белые маргаритки на Эвересте? Неужели я действительно прятался от них до тех пор, пока не застал однажды утром похороны мертвого ребенка, у которого совсем не было друзей, и, не желая себе такой судьбы, бросился добиваться этих рук, точно они стали для меня не менее притягательными, чем теплые рукавицы в морозный зимний день?

Да, я все это помню:

Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль

Вот и все о дочке похоронного агента, а я с мешком пивных бутылок на плече все еще бреду в сторону пруда, у которого эти люди, стащив с кузова мебель, скоро начнут обустраивать свой невероятный дом.

Детские мысли о ранней смерти по–прежнему разматываются у меня в голове — очищаются от шелухи, вот более точные слова — подобно тому, как в пелене набухающих слез, очищается от шелухи лук, распадаясь на все меньшие и меньшие кружки до тех пор, пока лук не исчезнет совсем, а я не перестану плакать.

Прошло пять лет, мы давно уехали из приснившейся мне квартиры рядом с похоронной конторой и жили совсем в другом месте. Вторая Мировая война продолжалась. Она цеплялась за людей беззубыми деснами, хотя всем было ясно, что конец близок.

Войну можно было считать практически несуществующей, если только забыть, что каждый день гибли люди — и будут гибнуть до тех пор, пока она не завершится на самом деле.

Дни вытекали из Японской Империи и из моего детства — каждый новый шаг приближал меня к 17–му февраля 1948 года и к заброшенному саду, где мое детство рухнет, подобно древним римским развалинам; на этом мы и остановимся: Японская Империя и мое детство внимательно прислушиваются к умирающему дыханию друг друга.

Дом, где я тогда жил, находился всего в двух адресах от этого пруда. Следующий адрес унес меня за сотню миль в ядовито–желтую квартиру, где через несколько дней после переезда сгорел радиоприемник — самая важная и дорогая ее часть; на новый не было денег, поэтому вечерами нашему маленькому вэлферному семейству оставалось только сидеть и смотреть друг на друга, пока не приходило время ложиться спать.

У меня нет слов, чтобы описать, как важно было в те дни слушать радио.

Следом за квартирой без радио идет мотель, от дверей которого начинается дорога к моему милому пруду и его рыболовной мебели.

И все же вернемся на два адреса назад; потом я расскажу вам историю о тишине и мертвых игрушках. Наше жилье представляло собой очень старый дом, за который мы платили всего двадцать пять долларов в месяц. Спасибо тебе, вэлфер! Мы прожили там довольно долго — успело смениться четыре времени года.

Перед домом росло ореховое дерево. Во дворе имелось несколько яблонь, вишен и большое строение — одновременно гараж, склад для инструментов и дровяной сарай.

Гараж не в счет — мы были слишком бедны для машины, но достаточно богаты для дров. Мать готовила на дровяной плите, и ими же отапливался дом.

Я терпеть не мог колоть дрова.

Еще там росла высокая трава, которую полагалось косить, и это занятие я тоже терпеть не мог. Весной мы посадили огород, где я после долгих уговоров полол сорняки. Это было время между двумя отчимами, и всю работу в огороде матери приходилось делать самой.

Примите как данность: я был из тех мальчиков, которые очень не любят домашние дела. От любой работы я старался держаться как можно дальше. Нельзя сказать, что я был так уж ленив — я занимался множеством разных дел, но всегда это было то, что мне нравилось, от компромиссов же я уворачивался, как мог.

Я любил стариков и проводил с ними много времени. Они тянули меня к себе, подобно паукам, к которым я тоже питал необъяснимую симпатию. Я мог часами сосредоточенно наблюдать за паутиной, но при взгляде на огородные сорняки, которые требовалось срочно извести, я издавал длинный, как рекламный щит на автотрассе, тоскливый вздох.

Поздней весной 1945 года в доме рядом с «нашим» появился мальчик. Он был старше меня и при этом по–настоящему хороший пацан. Из тех, на кого другие мальчишки смотрят снизу вверх, и с кем все вокруг мечтают подружиться.

Кажется, ему уже исполнилось двенадцать лет; он был бойскаутом, и через некоторое время после того, как переехал в этот дом, нанялся развозить газеты — у мальчишки имелись велосипед и честолюбие. Он готовил себя к жизни, полной славы и достижений.

Благодаря его стараниям купленный еще до войны велосипед сверкал, как новенький. Два года спустя, когда у меня наконец тоже появился велосипед, вид у него постоянно был замызганным, но меня это нисколько не волновало. Мой велосипед начинал свою жизнь ярко–синим, но быстро заляпался грязью так, что невозможно стало различить, какого он цвета, да и вряд ли кому–нибудь пришло бы в голову этим интересоваться.

Соседский мальчик был всегда аккуратно одет. По моим костюмам невозможно было определить, надел я их недавно или собираюсь снять. Чаще всего они находились где–то посередине.

Родители его очень любили.

Это было видно по тому, как они разговаривали.

Моя мать всего лишь мирилась с моим существованием. Она могла думать обо мне, а могла и забыть. Временами, правда, наступал период, когда она окружала меня усиленной заботой. Меня это всегда раздражало: я радовался, когда приступ проходил, и мать опять начинала всего лишь мириться с моим существованием.

Вам придется простить мне эту примитивную эдипову интерлюдию — отношения с матерью никак не связаны с моей историей.

Мальчик был старше, поэтому наши отношения выстраивал он, а не я. Старшие обычно сами определяют ту роль, которую играют в их дружбе младшие.

Он стал для меня кем–то вроде абстрактного старшего брата. Он хорошо ко мне относился, все понимал, но сохранял дистанцию. Я бы с радостью встречался с ним по нескольку раз в день, но вместо этого мы виделись три–четыре раза в неделю, не чаще. Так он решил. Он отмерял время, которое делил со мной, и сам держал его под контролем.

Я спокойно с этим мирился, только иногда жалел, что родился слишком поздно. Будь мы ровесниками, может, все было бы иначе — а может, и нет. Наши интересы не совпадали. Ему нравилась тяжелая работа, плоды, которые она приносила, и удовлетворение, которое он после нее чувствовал.

Я любил разглядывать паутину, слушать рассказы стариков о временах, когда Тэдди Рузвельт был президентом, и смотреть, как марширует по улицам города колонна солдат Великой Армии Республики [5]уменьшаясь и исчезая в двадцатом столетии.

Из рассказов стариков нельзя извлечь материальной пользы — этим они отличаются от развоза утренних газет. Я был хорошим слушателем.

При первых же признаках дождя соседский мальчик закатывал велосипед на крыльцо, в хорошую погоду он оставлял его под свисавшими до земли ветвями вишневого дерева — сорт назывался «Королева Анна».

В день, когда мальчик погиб в автокатастрофе, велосипед стоял под вишней. Ночью пошел дождь. Он бы наверняка закатил велосипед на крыльцо, если был бы жив. Его родители попали в ту же самую катастрофу, но не получили ни царапины.

Они вернулись домой, когда наступили сумерки.

Они приехали на машине, в которой в тот день погиб мальчик. Она почти не помялась. Вероятность смертельного исхода в таких авариях меньше, чем 1 к 1,000,000. Травмы и переломы тоже очень редки.

вернуться

5

Великая Армия Республики — организация ветеранов американской Гражданской войны.