То была жена похоронщика.

Увидав, что моя мать вполне здорова, она очень удивилась.

— Дочь сказала, что вы больны, — объяснила она. — И и я пришла спросить, не могу ли я вам чем–то помочь.

— Вы очень добры, — ответила мать, — но я не больна. — Я прекрасно знал, какой у нее сейчас изумленный вид, несмотря на то, что не видел ее лица.

Жена похоронщика посмотрела прямо на меня, хотя я стоял за материнской спиной и очень старался спрятаться. Выражение ее лица не прибавило мне хорошего настроения.

— Дочь сказала, что ваш сын сказал, что вы больны, вот я и пришла. Но, как вижу, вы здоровы. Простите за беспокойство.

Жена похоронщика отступила назад.

— Что вы, спасибо за заботу, я правда не больна. Может быть, выпьете чашечку кофе? — спросила мать.

— Спасибо, не могу, — ответила жена похоронщика, — у меня там включена духовка.

В тот момент я чувствовал себя тонущим кораблем, и все–таки у меня хватило любопытства задуматься, что же она может печь в похоронной конторе.

Я никогда не интересовался, что они едят, но, ясное дело, они должны были чем–то питаться, а для этого нужно варить еду — вот она и готовила завтраки, обеды и ужины рядом с мертвецами, временно сложенными по соседству и дожидавшимися той поры, когда им найдут постоянное место.

Интересно, какой в похоронной конторе вкус у яичницы с беконом? И можно ли там есть мороженое? Наверное, оно никогда не тает, даже в самый жаркий день.

— Что ж, простите за беспокойство, — сказала мать. — Придется разобраться и спустить кое с кого штаны.

Разбираться было особенно не в чем.

Я и так стоял у нее за спиной.

Матери оставалось всего–навсего повернуться.

На следующее утро в моем кинозале показывали похороны ребенка. Я, как обычно, проснулся спозаранку и залез на стул.

Похороны раскрывались, словно цветочный бутон, и последним его лепестком стал маленький гробик, отправившийся в путь из дверей похоронной конторы — сперва к катафалку, а затем к последнему пристанищу, откуда катафалк вернется пустым, и где никаким детям уже не нужны игрушки.

Понятно, что до тех пор, пока не вынесли маленький гроб, я не подозревал, что умер именно ребенок — кроме редких случаев я почти никогда не знал, кого именно сегодня хоронят. У меня не было способа определить, кому на этот раз не повезло — мужчине, женщине, юноше, старику или человеку средних лет.

Гробы всегда были закрыты, и я не видел лица того, кто в нем находился. Знал только, что там мертвец.

Именно поэтому меня так поразил маленький гроб. Чтобы его вынести, хватило двух человек. Эти двое держали гроб так, словно в нем лежали перья смерти. Мне вдруг стало жутко — он был такого же размера, как я. Кто там внутри, я не знал — мертвая девочка или мертвый мальчик. Это, конечно, ужасно, но мне очень хотелось, чтобы там лежала мертвая девочка, потому что мертвый мальчик оказался бы слишком близко ко мне.

Когда первое потрясение прошло и сменилось нездоровым любопытством, меня вдруг заинтересовали детали, и я стал выискивать среди пришедших на похороны тех, кто был бы такого же возраста, как я, и такого же размера, как гроб. Никого. Ни единого ребенка.

Мне это показалось очень странным. Неужели у мальчика или девочки не было друзей? Господи, несчастный ребенок, думал я, — не иметь ни одного друга. Я представил себе, как это ужасно, когда не с кем играть. Я содрогнулся дважды: сначала оттого, что ребенок умер, и второй раз потому, что он был таким одиноким.

Человек тридцать наблюдали, как маленький украшенный цветами гроб совершает свой короткий путь к катафалку, взявшему на себя заботу о ребенке, у которого когда–нибудь потом все–таки могли появиться друзья.

Мне стало очень грустно — ведь он никогда не играл в прятки, пятнашки или в «умри–замри–воскресни». Ему были доступны только те игры, в которые играют в одиночку, — например куклы, или эта маленькая настольная игра, когда нужно держать в одной руке голову зверя с дырками вместо глаз, а другой катать и катать крошечные серебряные шарики до тех пор, пока не сообразишь, что можно сойти с ума раньше, чем из них получатся глаза для зверя; а может, мальчику или девочке оставалось только крутить в одиночестве педали трехколесного велосипеда, проезжая мимо детей, игравших вместе, но с этим мертвым ребенком почему–то не хотевших водиться.

Я не знал какой именно жребий ему выпал, но даже если бы знал, не поменялся бы с ним судьбами даже за весь чай Китая — так часто говорили в 40–е годы, теперь, в 1979–м этого выражения почти не услышишь.

Если вы скажете «даже за весь чай Китая» сейчас, то ответом вам будут лишь удивленно поднятые брови, но в то время эти слова кое–что значили. Вас бы поняли.

Я по–настоящему расстроился из–за того, что на похоронах не было детей. Я поклялся, что отныне буду внимательным ко всем, особенно к детям. Сделаю все для того, чтобы у меня появились новые приятели, возобновлю и укреплю старую дружбу.

Ни при каких условиях я не желал кончить свою жизнь так, как этот несчастный беспомощный ребенок, которого хоронили только взрослые. С сегодняшнего дня я перестану ссориться с дочкой похоронщика.

Я даже… я даже возьму ее за руку. Если я вдруг умру, и она не придет ко мне на похороны, это будет самое ужасное, что только может случиться на свете. Это станет для меня последним ударом. Жаль, что сейчас не зима, а то бы я надел варежки. Нет, так нельзя. Я твердо обещал себе взять ее за руку, чтобы она пришла потом на мои похороны.

Маленький гроб поставили на катафалк, сверху уложили венки и букеты, и они словно поглотили его целиком. Если бы живым вдруг захотелось поиграть в прятки, лучше места, чем этот катафалк, трудно было придумать. Среди стольких цветов тебя в жизни никто не найдет.

ГДЕ ДОЧКА ПОХОРОНЩИКА? — эта мысль вдруг хлопнула у меня в голове, точно первый удар ремня по заднице. Она не пришла на похороны; но потом я подумал, что, значит, она тоже не дружила с умершим ребенком, иначе стояла бы здесь в коротком черном платье, прижимая к глазам белый, как луна, платок.

Катафалк двинулся с места, процессия тенью последовала за ним, словно хвост черного воздушного змея, а я стал думать о дочке похоронщика и о ребенке, направлявшемся сейчас к кладбищу, где он останется один, когда все остальные вернутся назад. О размерах «навсегда» я знал тогда только то, что оно дольше, чем ждать Рождества.

Я верил, что «навсегда» тянется гораздо медленнее, чем 39 дней перед Рождеством, когда люди покупают подарки.

Вчера, пока я играл с дочкой похоронщика, а потом убежал, испугавшись, что придется брать ее за руку, мертвый ребенок лежал у них в конторе, и его готовили к сегодняшним похоронам. Мы играли на улице, а из него в это время выкачивали кровь и заменяли ее бальзамирующей жидкостью.

Интересно, видела ли дочка похоронщика, как к ним в контору привезли мертвого ребенка — если это была девочка, дочка похоронщика наверное подумала: ну что ж, мы никогда не будем играть с ней в куклы; а может, она знала, что с ней никто не дружил, и вообще не думала ни о каких играх.

Что за жуткие мысли, скажете вы — но именно об этом я думал, стоя на своем насесте и таращась в пустоту, которая только что была похоронами ребенка.

Я удивлялся, как дочка похоронщика может не бояться мертвецов, но потом решил, что человек, предпочитающий «Центральный вокзал» «Голосам духов» способен на все.

Чуть позже, услыхав, что по квартире кто–то ходит, я опустил жалюзи и слез со стула. Поставил стул на место. Сегодня я не хотел, чтобы меня ругали.

Я направился к кровати, собираясь хорошенько обдумать все, что видел, но, вспомнив о мертвом ребенке, лежавшем сейчас в заваленном цветами гробу и направлявшемся на кладбище, вдруг резко расхотел ложиться. Я решил, насколько это будет возможно, провести весь день на ногах — хотя бы для того, чтобы как следует их потренировать.

Прошло несколько месяцев, мы уехали из этой квартиры, и с тех пор я не встречал дочку похоронщика. Наверняка она выросла, поступила в колледж, вышла замуж, нарожала детей и так далее. Может даже, у нее потеплели руки.