Изменить стиль страницы

— Лягай тутечкы! — насмешливо бросил низколобый, коренастый, рыжий детина с веснушчатым неприятным лицом, указав на пол у параши, и зло прищурился.

— Ту-те-чки? Сам лягай тутечкы! — И, бледнея от захлестнувшей сознание волны бешенства, Олег нехорошо выругался. Потом направился к лучшему месту у окна, угрожающе рыкнул лежавшему в небрежной позе кудлатому парню: — Брысь!…

Тот удивленно пожал плечами, ухмыльнулся, чуть прищурил глаза и молниеносно выбросил ногу вперед, норовя каблуком попасть в голову. В тот же миг Чегодов неуловимым движением схватил обеими руками ступню… рывок… и парень, завывая от боли, загремел с нар и распластался на полу.

Подоспевшего на помощь рыжего детину ждал подобный же сюрприз. Не успев ни разу ударить новичка, он сам покатился по полу, больно ударившись головой о нары.

— Желающих больше нет? — угрожающе спросил Чегодов, оглядывая притихших сокамерников. Легко вскочил на верхний ярус нар, собрал вещи кудлатого парня, швырнул их к параше и улегся.

Сердце билось сильно, отдавая в виски. Все его тело было напряжено, нервы натянуты, кулаки сжаты. Плотно закрыв глаза, он старался успокоиться. После пароксизма бешенства обычно наступало равнодушие или приходило даже раскаяние. Он корил себя за горячность и «делал выводы на будущее».

«Воображение правит миром, а людьми — страх! Этот вечный спутник лжи! Не воображай, что, взяв палку, долго будешь капралом. Законы тюрьмы жестоки. Выживает сильнейший. Потому и собираются тут волчьи стаи. Выживает, но не остается свободным. Впрочем, все мы зависимы, где бы ни находились: от государства, которое требует выполнения законов; от семьи, с которой прожил жизнь; или любовницы, с которой хоть раз переспал; и от тех, кто нас родил и кого родили мы; кто создавал эту жизнь до нас и кто будет создавать ее после; зависимы от того, что создали сами и что побудило что создать… и черт знает от чего только не зависим! Вот и получается, что свобода — не свобода, а рабство… И ради такой «свободы» человек стал человеком. Оставался бы лучше обезьяной и не сознавал бы этой вечной зависимости и взаимозависимости, равносильной закону всемирного тяготения… А дальше будет хуже, народу поприбавится, и мы очутимся в кабальной зависимости от цивилизации, от технического прогресса, от условий быта и, наконец, собственного миропонимания… Тогда, мой философ, не все ли равно, где тебе находиться — в абстрактном свободном мире или с ворами в тюремной камере?… Ибо земля и Галактика тоже тюрьма! И сам Господь Бог, создавший этот мир, основанный на пожирании слабого сильным, тоже, естественно, не свободен! А ты, муравей, претендуешь на свободу! И все-таки отсутствие минимальной свободы является смертельной опасностью для человека! Я ведь еще не утратил до конца самого себя!…»

Чегодов почувствовал на себе пристальный взгляд. Открыл глаза. Гоша Кабанов — Мальцев, член белградского отделения НТСНП, бывший кадет Донского кадетского корпуса, пытливо смотрел на него.

«А ты как сюда попал?» — хотелось закричать.

Их было четыре брата «Корбо». Кличка перешла к ним от отца — преподавателя французского языка, старого, горбоносого моряка-офицера, чем-то напоминавшего ворона. Со старшим, Евгением, Чегодов кончал кадетский корпус. Вторым был Гоша. Год тому назад он женился на Машуте Дурново-Давнич, дамочке довольно легкого поведения, которая разошлась со своим супругом, председателем белградского отделения НТСНП Евгением Давничем.

«Почему они посадили меня с ним в одну камеру? Не знают, наверно, что он энтээсовец, или проверяют? Положеньице! Товарищеский долг обязывает молчать, долг слова, данного Хованскому, требует его выдать… Э-э, нет! И в тюрьме тупичок. Впрочем, уже не первый. Много у нас этих тупичков. Потому и не верят нашему брату. Не та кровь, не та кость. Потому на всякий случай посадили. Эх, простофиля я, простофиля!»

Увидев, что Кабанов закуривает, Олег соскочил с нар, направился прямо к нему и небрежно бросил:

— Ну-ка, друг, дай закурить! Как звать?

— Михайлов Георгий, — не поднимая глаз, сказал вполголоса Кабанов и протянул сигарету. — А тебя?

— Звали Незнамовым… Когда взяли? Одного?

— С Машутой, в том-то вся беда. В легенде запутались. — И тоскливо посмотрел ему в глаза. Потом с жадностью затянулся, выпустив струйку дыма, махнул рукой, словно отгонял тяжелые мысли, понижая голос до шепота, заметил: — Здорово ты их! Но берегись, будут мстить. Такие убьют запросто. Их трое, терроризируют всю камеру. Никто и пикнуть не смеет.

— А кто третий?

— Иван Бойчук, тот, что рядом с рыжим лежит. Был и четвертый. Сосед твой. Вчера что-то не поделили. Разругались.

— Поможешь?

Кабанов на секунду замялся, потом нерешительно протянул:

— Конечно! Только по ночам меня на допрос таскают. Запутали. Над моей легендой животики надрывают. И Машута, видать, засыпалась. Наш великий конспиратор Жорж трудился над этими легендами… Сволочь! — И снова затянулся, выпустил струйку дыма и махнул рукой: — А днем, разумеется, помогу! — И опасливо покосился в сторону.

«Слабак!» — решил про себя Чегодов, проследив его взгляд. На нарах лежал, распластавшись, с закрытыми глазами рыжий и массировал затылок. Его сосед, мужчина лет тридцати — тридцати трех, долговязый, с длинным лошадиным лицом, желтыми, как у волка, глазами, чуть приплюснутым на кончике длинным носом и плотно сжатыми губами, с безразличным видом покуривал сигарету, но по его настороженным ушам видно было, что он старается уловить их беседу.

«Этот опасен. У него наверняка припрятан нож. Надо отобрать!» И довольно громко бросил:

— Вот сейчас мне и поможешь разоружить эту обезьяну! — И направился к лежавшему Бойчуку.

Тот толкнул рыжего локтем в бок и что-то сказал. Но рыжий только отмахнулся.

— Дай-ка мне перо! — подойдя вплотную, небрежно бросил Олег и протянул руку.

— Иди ты к фене! — В его волчьих глазах загорелись огоньки.

— Дай по-хорошему! — строго предупредил Чегодов.

Нож в тюрьме мечта каждого вора. Самоделковые — их долго вытачивали из ложек, мисок, грядушек кроватей, из любой железины. Прятали в самых невероятных местах. Надзиратели устраивали время от времени внезапные обыски и отбирали найденное. Однако ножи рождались снова и снова. Поэтому у негласного вожака камеры, обычно «вора в законе», было всегда где-нибудь припрятано «перо».

— Лады! — Бойчук по-звериному ощерился, потянулся к изголовью и вытащил из щели длинный сапожный нож, зажал его и руке и, пытливо оценив Олега, явно заколебался: «Свой или чужой?»

Держится смело, как старший «в законе», а на вора вроде не похож. «Нет, не вор!» И нож, пущенный со страшной силой прямо в лицо, пролетел мимо и вонзился в дверь.

И тут же заскрежетал засов, дверь отворилась, и надзиратель, видимо, наблюдавший за сценой, рявкнул:

— Ну-ка, вы, двое, давай выходи! Руки назад!

И коридоре их встретил старший смены, с тремя «кубарями» в петлицах, и сердито крикнул:

— Чегодов, чей это нож?

— Откуда я знаю! — угрюмо буркнул Чегодов.

— Не знаешь? А кто требовал нож, тоже не знаешь? И кто дрался, тоже не знаешь!

Чегодов молчал.

— Чего молчишь?

— Не привык я, чтобы мне тыкали! Ко мне в буржуазной стране тюремщики на «вы» обращались… Я человек, понимаете? Человек!

— Какой ты человек? Вражина ты! Дам тебе десять суток карцера, и поймешь, что к чему. И тебе тоже, — обратился он к Бойчуку. — Чтобы не прятал ножей! Оба марш в карцер! Там будете выяснять отношения. Обыщите их.

Спустя минуту их втолкнули в темный вонючий карцер.

— Гады! Шлях йих трафив! Якого дидька пришел за «пером»? А кореш ты фартовый! Ничого, тут треба житы в загоди, — зашептал Бойчук, усаживаясь на топчан, когда за ними заперлась дверь.

— Мир так мир. Давай пять, будет десять! — протягивая руку, согласился Чегодов.

— Цыть! Воны подслухают за дверью. — И, пожав Чегодову руку, дружелюбно шепнул: — Хай будэ десять! А що вид лупцував Федора, цього «рудого», то слушно зробыв! Скажена собака вин, шлях його трафив! И Павла правильно… Дуже коцюбытся…