Каминский мрачно смотрел в потолок.
— Пусть немцы берут Москву и Ленинград! — закричал он исступленно. — Пусть! Мы исподволь накопим армию здесь, в оккупационной зоне, перевербуем всех партизан: поначалу внедрим опытных пропагандистов в их подразделения, а затем создадим фиктивные партизанские отряды и постепенно приберем к рукам все партизанское движение! — Каминский неприятно ощерил свои редкие желтые зубы и, повернувшись к Гракову, продолжал: — Говорят, в Югославии генералу Михайловичу и его четникам таким путем удалось повести за собой массу крестьянства!
— Увы, не удалось! — вмешался Граков. — Я недавно был в Белграде и в других городах Югославии: инициатива там переходит в руки коммунистов, и должен признаться…
Каминский вскочил, грохнул по столу кулаком:
— Гитлер идиот!
В приемной послышались громкие голоса, дог с остервенением, оглушительно залаял; распахнулась дверь, и в кабинет ввалились три человека — вахтер пятился, все еще стараясь удержать наступавших мужиков, Губина и Карнауха.
Сдерживая собаку и сделав знак вахтеру уйти, Каминский вытаращился на с трудом переводивших дух людей и рявкнул:
— В чем дело? Какого дьявола не выполнили моего приказа? Расстреляю!
— Бяда, ваше превосходительство!
— Повешу! — угрожающе размахивал руками Каминский и ткнул пальцем в сторону лесника: — Говори!
— Ваше превосходительство, барин, пришли мы, как вы велели, в деревню Панки, в третью хату с краю, где лес начинается, к Митрофану… Как его?
— Ладно, неважно! Почему ушли из отряда Сабурова?
— Так вот-а, ваше превосходительство, барин, явились, значица, мы к энтому Митрофану в сумерки и говорим ему паролю: «Сенца для козы не дадите?», ну он чин чином: «У меня и соломы для коровы нету». Цельных три дня сидели. А в ночь на четвертый разбудил он нас, посадил в сани и повез. Беретов этак с двадцать.
— Интересно! — встрепенулся Каминский. — И что дальше?
— Завязали нам глаза и повяли, значица, к главному. Зда-равенный жеребец, ей-богу! Как закричит он, дак как кулаком вдарит: «Откуда пришли?» Так и так, гавару: «Ронавцы нашу вёску Угреевку зусим разграбували, попалили, гэтульки народу забили. Страх!» А он гаварыт сваму помочнику: «Пока тех, что послал Масленников, не постреляли, приведи-ка сюды!»
«Ай-да Карнаух! Просто артист, — восторгался про себя Чегодов, глядя на Карнауха. — Вошел в свою роль холопа, умеет барина дурить».
Далее, с не меньшим мастерством, инициативу рассказа взял Губин. Он объяснил, как к партизанскому командиру в землянку привели четырех избитых людей (Губин их видел в Локоте, когда они приходили в больницу).
Один из них, здоровый битюг, как закричит: «Какое ты, Сабуров, командир отряда, имеешь право, до конца не разобравшись, судить людей по навету палача и убийцы, поповского выродка Масленникова?» — и, опасливо глядя на дога, Губин продолжал:
— А Сабуров как гаркнет, как ткнет пальцем в бумагу: «Да знаешь ли ты, твою мать, вражина, что Масленникову я верю, как самому себе?!» Поглядел я на ту бумагу, мать родная, а там подпись нашего начальника полиции! — Губин покосился в угол, сделал поясной поклон, крестясь; его иконописное лицо стало строже и отрешенней.
Карнаух тут же добавил, что, когда уводили тех людей и никто на них внимания не обращал, Губин стащил со стола бумагу, разорвал ее пополам, и они начали скручивать козью ножку.
— Ну а тут пришел наш угреевский, аж с сорок первого он в партизаны подался и вроде у них за комиссара отряда, — продолжал Губин. — «Знаю, — говорит, — их, товарищ командир; а вы, земляки, хорошо изделали, что пришли. Не боись, садись закуривай». Закурили мы. — Губин полез в карман и вытащил замусоленный остаток козьей ножки и протянул его Каминскому.
Тот взял осторожно, двумя пальцами, обгоревшую с одного конца бумажку, на которой среди расплывшихся чернильных потеков проступали буквы; отыскав на столе лупу, он поднялся, подошел к окну и принялся внимательно рассматривать написанное… Потом повернулся к Карнауху и протянув руку:
— А где твоя часть бумажки?
— У моей ничего не було, — виновато потоптался на месте лесник.
— Посмотрите, Роман Николаевич! — Каминский протянул бумажку Редлиху, в утробном голосе его звучали и затаенная угроза, и злобное торжество. — Это, несомненно, почерк Масленникова!
«Судьба начальника полиции предрешена. Одна гадина пожрет другую!» Чегодов бросил многозначительный взгляд на Гракова.
Каминский оцепенел, лицо побледнело, змеиные глаза-буравчики поблескивали, а по левой щеке пробегал нервный тик…
— Какие причины, Бронислав Владиславович, побудили вас послать к Сабурову этих людей? — поморщился насмешливо Редлих, которому были хорошо известны взаимоотношения между командиром бригады и начальником полиции; ему не хотелось верить в рассказ крестьянина и лесника.
Каминский выдвинул ящик, вынул из него пистолет и, размахивая им перед Губиным и Карнаухом, разразился торжествующим хохотом:
— У меня нюх лучше, чем у этой собаки, я давно уже чувствовал, что Масленников — враг! Извините, господа! — обратился он к Чегодову и Гракову. — Придется вызвать немецкое начальство! А вы, мужики, пока можете идти. Спасибо за верную службу! Представлю вас к награде! — И почти вытолкал Губина и Карнауха за дверь. За ними покинули кабинет Граков и Чегодов.
Очутившись вчетвером на улице, они направились в сторону больницы. Мимо них прокатил черный лимузин.
— Ну, пошла писать губерния! Не завидую я Масленникову! — усмехался Граков. — А как мои ребята? Как Сабуров? Одобрил наш план?
— Людей, сказал командир, переправит на Большую землю. И велел еще передать, чтобы не спешили с «Першая мая».
Чегодов лишь краем уха слышал, что в недалеком будущем готовится операция «Первое мая» — массовый переход солдат из бригады Каминского к партизанам. Провокацию же с Масленниковым Олег проводил с Незымаевым и уборщицей Дусей, которая, убирая кабинет начальника полиции, выбирала из корзины, куда обычно Масленников легкомысленно бросал (правда, весьма редко) разорванные на три-четыре части черновики. Эта привычка и сыграла роковую роль в его жизни.
В тот же день по Локотю поползли слухи о предательстве начальника полиции Масленникова; говорили, что засланные им к партизанам люди расстреляны, что готовилось покушение и на самого Каминского, а убийство Воскобойника — дело рук Масленникова…
Немцы тоже поверили в принесенные Карнаухом и Губиным доказательства вины начальника полиции Брасовского округа. На клочке бумаги, черным по белому, написанное его почерком, стояло:
…абурову предлагается…
…дником Первомая…
…ен ликвид оватъ груп…
…и т… использовав…
…бригад… Каминского незам…
…лное уничтожение.
Согласно плану Масленникова, в который он посвятил людей Гракова, следовало действовать так:
По прибытии к Сабурову предлагается, воспользовавшись праздником Первомая (самогон в отряд будет доставлен), ликвидировать группу, окружающую Сабурова, и таким образом, использовав сумятицу, обеспечить бригаде Каминского незаметное и полное уничтожение партизан.
Заставив дважды прочесть задание группы, Масленников, как обычно, полагаясь на свою память, разорвал и выбросил в корзину написанное.
Через трое суток Масленников был повешен…
В бригаде начался раскол. Одни говорили: «Грабь, режь, насилуй, день, да мой», другие: «Пока не поздно, искупать надо свою вину!»
Каминский же с каждым днем становился все злей и мрачней, и порой в его глазах вспыхивало безумие. На ночь он запирался и долго сидел, обняв верного дога.
Однажды в начале мая, собрав подпольщиков, выступил Незымаев:
— Если бы не успехи немцев на южных фронтах, бригада при первом же ударе рассыпалась бы; ее сохраняет только круговая порука, которая подобна засасывающему болоту, а «солидаризм» энтээсовцев — отрава, дурман, освящающий любое кровавое дело.