"По наблюдениям, которые я делал над самим собою, я нахожу, что я склонен к добродетели, не способен ни на какое бесчестное дело и расположен к великодушным поступкам, но я надменен, дерзок н неприятен в обществе. У меня нет

остроумия (wit J have none); юное воображение скорее сильно, чем приятно; у меня обширная и счастливая память; самые выдающиеся достоинства моего ума заключаются в обширности и проницательности, но мне недостает быстроты взгляда и точности". Только по сочинениям Гиббона можно проверить правильность мнения, высказанного им о самом себе; из этого мнения можно вывести такое заключение о его нравственных свойствах: когда он, так сказать, исповедуясь перед самим собою, признает себя добродетельным, он, конечно, может ошибаться на счет объема, который он придает обязанностям добродетельного человека, но он по меньшей мере доказывает этим, что он сознает в себе готовность исполнять эти обязанности во всем объеме, какой он им придает; это, бесспорно, честный человек, который и всегда будет честным, так как он находит в этом удовольствие. Что касается до надменности и заносчивости, в которых он сам себя обвиняет, то все знавшие его впоследствии никогда не замечали в нем этих недостатков потому ли, что вследствие его желания отделаться от них они представлялись ему в более ярком свете, чем посторонним людям, потому ли, что рассудок преодолел их, или же потому, что привычка иметь во всем успех сгладила их. Наконец, что касается манеры держать себя в обществе, то, конечно, любезность Гиббона не могла заключаться ни в той угодливости, которая всегда уступает и сторонится, ни в той скромности, которая доходит до самозабвения; но его самолюбие никогда не выражалось в неприятной форме; желая иметь успех и нравиться, он старался привлекать к себе внимание и успевал в этом без труда благодаря своей оживленной, остроумной и полной интереса беседе; если в его тоне и было что-нибудь резкое, то в этом сказывалось не столько оскорбительное для других желание повелевать, сколько уверенность в самом себе, находившая для себя оправдание в достоинствах его ума и в его успехах. Однако эта уверенность никогда не увлекала его слишком далеко, а в его разговорах был тот недостаток, что он заботился о тщательной отделке выражений, никогда не дозволявшей ему сказать что-либо такое, чего не стоило слушать. Этот недостаток можно было бы объяснить трудностью вести разговор на иностранном языке, если бы его друг лорд Шеф- фильд, стараясь защитить его от подозрения в подготовке своих выражений во время устной беседы, не признался, что даже прежде, чем написать какую-нибудь заметку или письмо, он приводил в своем уме в порядок то, что имел намерение высказать. И это, как кажется, была его всегдашняя манера писать. В своих "Письмах о литературе" доктор Грегори говорит, что Гиббон сочинял, прохаживаясь по своей комнате и что он никогда не писал ни одной фразы, пока она не была вполне составлена и приведена в порядок в его уме. Впрочем, он владел французским языком почти так же хорошо, как английским; во время его продолжительного пребывания в Лозанне, где иначе не говорили, как по-французски, он привык постоянно выражаться на этом языке; даже можно бы было подумать, что это его родной язык, не будь у него слишком сильного акцента, какого-то судорожного подергивания и некоторых пронзительных звуков, которые оскорбляли слух, привыкший с детства к более мягким модуляциям голоса, и тем уменьшали привлекательность его беседы.

Через три года после своего возвращения в Англию он издал на французском языке первое свое сочинение "Essai sur l’£tude de la Literature", очень хорошо написанное и полное очень дельных критических заметок. Но в Англии оно мало читалось, а во Франции оно могло интересовать только литераторов, потому что разоблачало в авторе талант, способный на более широкие предприятия; светских же людей оно не могло удовлетворять, потому что они редко бывают довольны таким произведением, из которого могут извлечь только один положительный вывод - что автор очень умный человек. Однако именно в свете Гиббон желал добиться успеха; общество всегда имело в его глазах большую привлекательность; впрочем, все люди, не имеющие привязанностей и не способные глубоко чувствовать, любят общество, так как для того, чтобы оживить их существование, достаточно салонного обмена импульсов и идей, который совершается с такой живостью, что не дает им времени почувствовать отсутствие доверия и искренности. Гиббон хорошо понимал, что для успеха в свете необходимо сделаться светским человеком, и он непременно хотел, чтобы его считали за такого; он, как кажется, даже иногда доходил в этом желании до пустого чванства. Из его заметок касательно приема, оказанного ему герцогом Нивернуа, мы узнаем, что по вине доктора Мати, написавшего рекомендательное письмо не так, как следовало, герцог хотя и принял его вежливо, но обошелся с ним скорее

как с литератором, нежели как со светским человеком(man of fashion).

В1763, то есть через два года после выхода в свет его "Essai sur Г etude de la Iitterature", он снова покинул Англию для того, чтобы путешествовать, но уже при совершенно других условиях, чем те, при которых он покидал ее за десять лет перед тем. Он прибыл в Париж предшествуемый зарождавшеюся славой. Для человека с его характером тогдашний Париж должен был казаться самым приятным местом пребывания; он провел там три месяца, посещая такое общество, которое было всего более ему по вкусу, и сожалел, что это время прошло слишком скоро. "Если б я был богат и независим, - сказал он, - я продлил бы мое пребывание в Париже, а может быть, и переселился бы туда окончательно". Но его ожидала Италия; после того как он долго перебирал в уме различные планы сочинений, поочередно останавливаясь на каждом из них и затем откладывая его в сторону, ему впервые пришла та мысль, которой он обязан своей славой и на осуществление которой он употребил большую часть своей жизни. ”15 октября 1764 г., - говорит он, - я сидел, погрузившись в мечты, среди развалин Капитолия, в то время как босоногие монахи служили вечерню в храме Юпитера; тогда мне впервые пришла мысль написать историю упадка и разрушения этого города; но в мой первоначальный план входило преимущественно падение города, а не империи, и хотя с тех пор я и в моих чтениях, и в моих размышлениях стал обращать главное внимание на этот предмет, я все-тахи иногда отвлекался от него другами занятиями и только по прошествии нескольких лет серьезно принялся за эту трудную работу". Действительно, Гиббон не терял из виду, но и не приступал к разработке этого сюжета, на который, по его собственному выражению, он смотрел в почтительном отдалении, а тем временем он даже задумывал и начинал приводить в исполнение планы некоторых других исторических сочинений; однако единственными сочинениями, законченными им и изданными в этот промежуток времени, были некоторые статьи критического содержания или написанные по какому-нибудь случайному поводу: его взоры оставались постоянно устремленными на ту цель, которая должна была впоследствии сосредоточить на себе его усилия и к которой он медленно приближался; во всяком случае не подлежит сомнению,

что первоначальная мысль о ней глубоко запечатлелась в его уме.

Читая его описание Римской империи при Августе и первых его преемниках, невольно чувствуешь, что Гиббона вдохновил вид Рима - вид вечного города, в который он вступил, по собственному его признанию, с таким волнением, от которого не мог заснуть в течение целой ночи. Может быть, также не трудно будет отыскать одну из причин нерасположения Гиббона к христианству в том впечатлении, из которого зародилась первоначальная мысль сочинения; эта мысль едва ли могла возникнуть сама собою в его уме, так как она не согласовалась ни с его всегдашним нерасположением подчиняться духу партий, ни с умеренностью его идей и чувств, всегда заставлявшей его отмечать наряду с дурными сторонами предмета и его хорошие стороны. Но так как он постоянно находился под сильным влиянием этого первого впечатления, то, излагая историю упадка империи, он видел в христианстве лишь такое учреждение, которое заменило вечернями, босоногами монахами и разными процессиями великолепные церемонии в честь Юпитера и торжественные выезды триумфаторов в Капитолий.