Изменить стиль страницы

Для Пола мы завтрак не оставляли. Никто не имел представления о том, когда он встанет, и даже о том, дома ли он вообще. Иногда он пропадал неделями и вдруг приходил обедать, когда мы совсем о нем забывали.

Отец доел тост, положил тарелку с ножом в посудомоечную машину и, захватив свой чай, отправился работать. Он больше не злился. Это было нормально для него. Казалось, он никогда не задерживался подолгу ни на чем, даже очень важном. Через денечек разбушуется пламя его гнева — и мы уже научились держаться от него подальше; а он умеет направлять его на неодушевленные предметы: любит бросаться тарелками и крушить мебель — тогда к ночи гнев утихает.

— Нет, — ответит он, если не сможет выкрутиться. — Я не злился. Ни капельки. Я никогда не злюсь.

Иногда мне кажется, что он так и не стал взрослым. Для него рисовать красками на холсте свои чувства — все равно что надевать удобную куртку, а затем выбрасывать ее, когда надоест, чтобы найти новую. Так настоящие ли это, подлинные его чувства или те, которых, по его предположению, мы от него ждем? И как же их отличить?

Я сидела и смотрела, как Мартин ест, как ровно он распределяет масло по всей поверхности хлеба, чтобы и на уголках слой был той же толщины, что и в середине. Потом он поднял кусок и за один раз откусил сразу половину. Едва ли стоило так стараться.

Он заметил, что я за ним наблюдаю, и медленно улыбнулся.

— Прямо с утра — и такой сложный перекресток, — сказал он в конце концов.

Я склонилась над столом.

— Мартин, я купила квартиру. — Я ничего не могла поделать, мое возбужденное состояние не проходило. Я должна была ему рассказать.

Он задумчиво жевал.

— Так ты собираешься нас покинуть?

Мне нравилась его способность принимать все с таким спокойствием.

— Ты сможешь довезти мои вещи на грузовике?

— Конечно. А когда?

— В субботу. Я хочу переехать в субботу. — Мое возбуждение так и выплескивалось наружу. — Это недалеко… только одна спальня… вид великолепный. Прямо для меня…

— Отлично, — сказал он и поднял чашку, чтобы сделать огромный глоток чая. — Рад за тебя.

Пол объявился дома в пятницу вечером, небритый, вид усталый. Папа позвонил ему — откуда он узнал, где он был? — и Пол, по его собственным словам, захотел помочь. А вот с Джоди ничего не вышло. Чтобы сходить домой, ей нужна была веская причина.

Я не могла вспомнить, которая из них была Джоди.

— Это та, что брила брови? — спросил отец. — С фиолетовыми ногтями?

Пол с минуту подумал, но казался не очень-то уверенным.

— Нет, — в конце концов сказал он. — То была Дженни. Ты спутал Дженни с Джоди.

— Ну, ничего, главное — чтобы ты знал, кто есть кто, — ответил отец.

— Это тоже не важно, — сказал Пол. — Похоже, я не собираюсь больше встречаться ни с одной из них.

Он ученый-исследователь, работает дома, проводя часы за письменным столом, размышляя, подсчитывая, изобретая. Я уже потеряла счет его подругам. Это безукоризненно одетые женщины до тридцати пяти, в льняных костюмчиках и соломенных шляпках; у них такие модные стрижки, в которых концы волос заострены, как лезвия бритвы. Должно быть, он поражал их своим умом. Не могу себе представить, что еще они могли в нем найти. Думаю, вначале, когда он покупает цветы и встречает после работы, искренне восхищаясь, он способен произвести впечатление. Но всему приходит конец, как только он, захваченный последним проектом, перестает обращать на них внимание и с головой погружается в свои числа и уравнения. Когда работа завершена, он проходит через фазу разрыва, а затем вновь отчаянно влюбляется в следующую женщину, а все его старые подружки в конце концов становятся просто подругами. Они готовы часами разговаривать с ним по телефону, позволяя расписывать ему свои чувства к кому-то другому. Возможно, ощущение собственной безопасности появляется у них только тогда, когда они узнают, что его любовь перешла на другую и теперь его романтические запросы лягут на другие плечи.

…Только в субботу утром я поняла, что вещей, которые нужно перевезти, совсем немного. Пол с Мартином снесли вниз мою кровать, гардероб, магнитофон и коробки с книгами. Я наблюдала, как они грузят мои пожитки, оказавшиеся маленькими и незначительными в огромной темноте грузовика.

Отец стоял рядом со мной.

— Тебе понадобится больше мебели, Китти. Пойдем со мной. Придумаем что-нибудь, — говорил он, увлекая меня за собой в дом.

Мы пошли на кухню, и он опустошил наши разваливающиеся ящики, вытряхивая из них груды кухонной утвари.

— Нам все это ни к чему. Обязательно возьми все с собой.

Он продолжал выдвигать ящики, открывать дверцы буфетов, извлекая из них кастрюли и сковородки, тарелки и блюдца, тазики и миски. Их набралось так много, что весь стол был ими заставлен.

— Коробки! — прокричал он через входную дверь Полу и Мартину. — Сходите за коробками!

Он был в восторге сам от себя, рылся в буфетах, куда не заглядывали годами.

— Шевелись, — говорил он, — подумай о себе. Тебе же нужны и стулья, и стол, и диван, и подушки, и занавески.

Я собрала ножи, которые он выложил, — старые, прожившие много лет ножи, мытые-перемытые в мойке, покореженные, отслужившие свое. Я любила их все.

Он резко остановился.

— Но тебе же нужна плита, холодильник. — Он провел рукой по волосам и посмотрел на меня растерянно. — Что же делать? Об этом нужно было подумать заранее.

Неужели он действительно считал, что я такая неприспособленная?

— Папа, я собираюсь сама все купить. Я же зарабатываю достаточно.

Он посмотрел на меня с изумлением, затем с облегчением.

— Ну, тогда все в порядке. Для начала ты можешь приходить и есть вместе с нами, пока не купишь свою плиту.

— Да, конечно, — сказала я.

Вернулись с коробками Пол и Мартин, и мы стали засовывать в них все, что отыскали. Пол поднимал каждый предмет без особого желания, даже с брезгливостью.

— Не бери это с собой, Китти, — говорил он. — Они отвратительны, просто куча хлама.

— Нет, — удивленно отвечала я. — Они просто очаровательны. Пользуясь ими, ты представляешь все те руки, что когда-то их держали, все рты, что ели из них. Целые годы воспоминаний, десятилетия истории, которые забыты большинством людей.

Пол поднял брови:

— Ты слишком много книжек читаешь.

— Разве можно критиковать то, чем пользуешься? — сказала я и нахмурилась.

Да, конечно, нужно все как следует отчистить — я всем этим займусь, как только устроюсь, — но я подумала, что он несправедлив. Он прожил с этими вещами всю жизнь. Он мог бы переехать куда угодно, купить собственный дом, а он предпочел остаться здесь, среди нашего разбитого хлама.

Он ответил мне холодным, безразличным взглядом, мое негодование его не тронуло. Я никогда не могла понять, что он думает.

— Хватит спорить, несите вещи в грузовик, — сказал отец. — И зовите сюда Мартина, понесете диван — вот тот, сине-желто-красный.

— Папа, — сказала я, — ты же сам этого не хочешь. Он стоял здесь все эти годы. Он стал частью дома.

Он рассмеялся преувеличенно громко. Я начала замечать, что он слишком уж возбужден.

— Ну и что? Это был диван твоей мамы. Забери его. Она бы захотела, чтобы он был у тебя.

— Ах, папа! — сказала я и почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза.

Впервые он упомянул о матери, каким-то образом связав ее с нашим домом. И то, что возраст дивана исчислялся десятилетиями, и что его мягкое содержимое уже давно вылезло через дырку в спинке, и что один его угол покоился на «Кратком юридическом словаре», не имело никакого значения.

Итак, мы покидали дом номер 32 по Теннисон-Драйв под конвоем. Мы с Мартином ехали в грузовике, папа следовал за нами на «Вольво», а Пол замыкал шествие на своей синей с металлическим отливом спортивной машине. Мы сидели в грузовике на высоте, поэтому, когда я оборачивалась, мне виден был наш дом за оградой. Тутовые деревья из-за осенней сырости выглядели мокрыми и несчастными, и казалось, что сам дом, так прочно обосновавшийся и в своей собственной, и в нашей истории, утопает в грязи и отказывается признавать направленное вперед движение времени.