Изменить стиль страницы

— Так, значит, у нее был срыв. Что же она не вернулась потом, когда он прошел?

— Думаю, ей уже хватило этой Анджелы, Филиппы и Люси, да и всех прочих.

— А как же мы? — говорю я. — Почему она не вернулась за нами?

— Может, твой отец и прав и она алкоголичка. И вполне возможно, что она не могла с этим справиться.

Я вижу, как отец сжигает все, что связано с жизнью моей матери, разбрасывает пепел под рододендронами, и понимаю, что тогда его гнев был значительно сильнее и, возможно, оправдан в большей степени, чем я это себе представляла. Вижу, как он рисует у себя на чердаке, уверенными мазками наносит алый, полный энергии цвет. «Китти!» — говорит он, стоит мне бесшумно проникнуть внутрь. Он, всегда такой доброжелательный, всегда радующийся моему появлению, — все это время он мне лгал.

— Что же касается того, прав был отец или нет, — говорит Джеймс, обнимая меня и увлекая в нужном направлении, — он просто старался защитить тебя. Остался же с вами он, а не она.

— Но разве должен он был обвинять ее во всем, что случилось?

Джеймс колеблется:

— Если бы она действительно хотела быть с вами, она нашла бы способ, как это сделать. Она знала, где вы. Могла бы связаться с вами в любое время, стоило только захотеть. Она предпочла этого не делать.

Он прав. Нельзя просто так появиться тридцать лет спустя и сказать, что во всем виноват отец. В конце концов, она наша мать. Чувствую, как внутри меня начинает обосновываться тишина, приобретая форму холодную и мягкую, как непрекращающийся снег.

— Остальные вспомнили, что она пила?

— Этого никто не сказал. Кажется, они не уверены.

Я начинаю дрожать. Джеймс останавливается, снимает пиджак и набрасывает мне на плечи. Сам он сильно не промокнет. Сейчас только слегка моросит. Я просовываю руки в рукава, которые мне коротковаты, и вдыхаю знакомый запах дезодоранта, компьютеров, деревянных полов и чистоты. Плотно запахиваю пиджак, но дрожь не унимается.

— Практически, — говорит Джеймс, — на нее тоже нельзя полностью возлагать вину. Кто смог бы жить с твоим отцом и оставаться при этом нормальным?

Подозреваю, что он в глубине души может быть доволен тем, что отец разбит по всем статьям. Так и происходит, если кого-то постоянно игнорируют. Это лишает его объективности.

Дина, Маргарет и их скандалы. Как доходит человек до такого состояния противоборства со своим собственным ребенком? Нарастает ли это дюйм за дюймом, когда голоса ваши понемногу повышаются день за днем? Или это вырывается внезапно, и вот ты тут как тут, яростен без всякого предупреждения? Неужели это неизбежно и неминуемо?

Мне этого не узнать.

Снаружи дом выглядит вполне невинно. Слишком уж он аккуратненький, слишком простой, чтобы вместить все те эмоции, что бурлят внутри, весь тот гнев; всего лишь крошечный, уединенный домик для двух престарелых людей. Дедушкины розы в садике перед домом стали густыми и неухоженными, от сильного дождя лепестки их облетели. Садику этому требуется уход. Последние три года раз в неделю к ним приходил садовник, но это совсем не то. Сорняки среди роз, ромашки на газоне. Раньше, когда бабушка с дедушкой были моложе и держали машину, по краям клумб были выложены привезенные с берега желто-оранжевые камешки. Теперь они беспорядочно лежат на тропинке и у клумб с розами.

Меня внезапно осеняет, что я, возможно, уже никогда больше не увижу этот домик. Его разделят, продадут и сровняют с землей.

Мы останавливаемся у входной двери и смотрим друг на друга.

— Не обращай внимания, — говорит Джеймс. — Самое плохое позади. Следующие тридцать лет будут более предсказуемы.

Не будет подобных осложнений для меня и Джеймса.

* * *

Как только мы входим в комнату, я смотрю на мою мать, Маргарет. Про себя проговариваю: «Привет, мама, я Китти». Оборачиваюсь к ней в полной готовности заявить о себе, назвать ее мамой. Однако, глядя на нее, вдруг явственно ощущаю ее абсолютную бесцветность. Она не светится, не искрится, не отражает чей-либо цвет. У нее нет цвета. Она не представляет собой ни смеси или комбинации цветов, ни приглушенного цвета; ни пастельного, ни яркого, ни темного, ни светлого. Неужели именно это произошло с ней тридцать лет назад? Или мой отец стер с нее все краски? Возможно, ей приходится злиться для того, чтобы не исчезнуть совсем.

— Не будь смешной, — продолжает разговор отец. — И ты на полном серьезе предполагаешь, что я все последние тридцать лет поднимался каждое утро и бежал разбирать почту, чтобы ликвидировать все, что написано твоим почерком?

— Да! — кричит она.

Я проскальзываю на диван, стараясь не помешать ничьим идеям. Хотя здесь и тепло, я остаюсь в пиджаке Джеймса, потому что в нем чувствую себя уютнее. Может, он защитит меня от следующего витка обвинений, что, по всей вероятности, снова закружит по комнате. Джеймс наклоняется над столом, а затем подсаживается ко мне с полной тарелкой бутербродов с ветчиной и кусочками имбирного пирога.

— Можно подумать, я стал бы…

— Конечно, стал бы! Ты всегда был между мной и детьми.

— Вздор!

— А помнишь, в тот раз, когда я сказала, что они не пойдут на каникулах в горы?

Отец кажется изумленным.

— Не понимаю. О чем это ты?

— Прекрасно помнишь. Ты просто хотел подвести меня, выставить себя таким великодушным папочкой…

— Я не знаю, о чем ты говоришь…

Джейк и Сьюзи выходят из кухни с подносом, заставленным чашками с чаем. Джейк как-то странно спокоен. Я знаю, он хорош в кризисных ситуациях, но эта ситуация исключительна, а он даже не покраснел. Всего лишь несколько покашливаний и чиханий.

— Завтра ты наверняка заболеешь, — говорю я ему.

— Ты нашла Мартина?

— Да, — говорит Джеймс. — Но в данный момент он не хочет возвращаться. Решил посидеть в грузовике.

Был бы у меня такой грузовик, подумала я. Такое место, куда можно уйти, когда станет плохо.

Сьюзи протягивает чашки. Мы с Джеймсом берем по одной, стараясь на нее не смотреть. Кажется, что после того дела с беременностью мы прошли долгий-долгий путь, но что касается меня, то все воскресшие мамы в мире не стоят одного мертвого ребенка. Джейк и Сьюзи садятся за стол.

— Выпейте чаю, — говорит Сьюзи Маргарет. Маргарет смотрит на нее подозрительно. Мне ясно, что она думает про себя: «А ты кто такая? Китти или чья-то жена?» Хотелось бы, чтобы она говорила это вслух.

— И что ворошить все, когда прошло столько времени, — говорит Пол со злостью. — Разве не лучше бы было, если бы вы нас оставили с выдуманной версией?

Если ты не знаешь правды, однако полагаешь, что знаешь, то это не так уж плохо. Твоя правда сойдет. Мы верили, что она мертва. Разве можно было возвращаться? Кто выиграл от этого? Она или мы?

Маргарет тянется и берет с ближайшей тарелки бутерброд с яйцом. Ест она жадно, как изголодавшийся человек, ни на кого не глядя.

— Я и не думала, что вы считали меня умершей. Думала, вы меня отвергли, — говорит она, и ее голос снова резок и пронзительно высок.

Но она же была взрослой, а детьми были мы. Мы не знали, что нужно было думать.

— Меня пригласил Адриан, — говорит Маргарет. — В конце концов, они были моими родителями. И почему бы мне не прийти на похороны собственных родителей?

— Но ты же допустила, чтобы они считали тебя умершей? — говорит Пол.

— Нет, это не так, — говорит она. — Я с ними часто разговаривала по телефону.

Я смотрю на нее во все глаза. Это неправда. Бабушка с дедушкой обязательно сказали бы мне. Много лет я проводила у них все каникулы. Дедушка бы проговорился, забавляясь со своими замками. «Вот не сможем теперь впустить твою маму», — сказал бы он, усмехаясь. А бабушка сказала бы обязательно, когда кормила меня домашними булочками с изюмом: «Отложу-ка я несколько штучек на тот случай, если твоя мама объявится».