Изменить стиль страницы

— Таким образом, в конце концов ты сдалась, — говорит Адриан. — Ты не приехала домой и не попыталась поговорить с нами?

— На самом деле я вернулась почти сразу же, через неделю; думала, что застану вас дома — были летние каникулы, — но вас не было. Я увидела, как вышел ваш отец, и решилась войти, чтобы поговорить с вами и забрать кое-что из своих вещей. Так, одежду, книги, фотографии… Я подумала, что вы все сможете приехать ко мне позже, когда у меня будет дом. Но вас дома не оказалось, и все-все, что могло бы свидетельствовать о моей жизни, исчезло. Полностью исчезло. Как будто меня никогда и не было. Как вы полагаете, каково это: вернуться туда, где ты прожил последние девятнадцать лет своей жизни, и обнаружить, что не осталось ни единого местечка, говорящего о твоем присутствии?

— Отец все сжег, — говорит Адриан. — Мы смотрели, как он это делал.

— В этом он весь.

— Не полагаешь ли ты, что мне следовало хранить все это барахло и с умилением ждать, когда ты вернешься…

— Едва ли. Я-то знала, как устроена твоя голова…

— Не имела ни малейшего представления. Ты не способна была это понять.

А где же была я? Папы не было дома, мальчики, по всей видимости, гуляли с друзьями, но где была я? Кто же за мной присматривал?

— Почему ты не оставила нам записки? — говорит Адриан. — Могла бы оставить у меня в спальне. Отец и не узнал бы никогда.

— Я подумала… — она повышает голос, — я подумала, что вы все меня вычеркнули. Решила, что, по всей видимости, не нужна вам. Поэтому и ушла и больше никогда не возвращалась. — Она плачет, огромные слезы медленно вытекают из ее узких, маленьких глаз и катятся вниз по черным от размазанной туши щекам. Я не могу на нее смотреть. — И вот я вновь вижу вашего отца и понимаю, что была неправа. Мне не следовало оставлять вас на его попечение.

— В другой раз ты не смогла бы зайти, — говорит отец. — Я поменял все замки.

— Вот это неудивительно, даже совсем неудивительно. Я и тогда никак не могла понять, почему ты все еще этого не сделал.

— Хотел, чтобы ты пришла и обнаружила, что никаких следов в нашей жизни от тебя не осталось.

Она вытирает глаза и всех нас оглядывает.

— Посмотрите, — говорит она. — Вот мужчина, с которым я жила! Не знал, как избавиться от вашей матери.

Почему мой отец так жесток? Раньше я в нем этого не замечала. Откуда эта отвратительная черта, позволяющая ему наслаждаться ее горем? Как ему удавалось ее скрывать? Может, он культивировал жестокость, оставаясь наедине с собой, растил ее специально для того, чтобы проявить при необходимости, во всей полноте и совершенстве?

Он в это время бурчит себе под нос:

— И все то время, когда я мог рисовать, я растрачивал на то, чтобы готовить, гладить, мыть посуду…

Как мне хочется, чтобы он перестал. Его бормотание затихает, постепенно переходя в относительную тишину, периодически прерываемую случайными, плохо выговариваемыми словами. Мне хотелось бы разубедить его. Он вырастил нас сам — никакой помощи от Анджелы, Филиппы, Мэри и прочих не было. Он нас любил, он о нас заботился. Он был мне и матерью и отцом. Передо мной внезапно возникает ясная картина: я у него в мастерской, играю с бумагой и фломастерами, пытаюсь копировать его картину на холсте. «Будь смелее, Китти, — говорил он. — Используй все цвета, смешивай их, не бойся их. Цвет — это жизнь».

— А ты совсем не изменился. Такой же претенциозный, каким был всегда. «Я художник», — сказал ты мне и моим родителям, и я верила тебе долгие годы. Если бы ты не терял так много времени, рисуя картины…

— Терял время, рисуя картины? К твоему сведению, я добился большого успеха… Мои картины проданы в Америке, в Бразилии, на Цейлоне…

— Цейлона больше нет, — говорит Адриан. — Теперь это Шри-Ланка.

— Да где бы то ни было, — говорит отец. — В Шри-Ланке, Камбодже, Монголии, Пекине…

— Вы преувеличиваете, — раздраженно говорит Джеймс. — Кому в Китае могут понадобиться ваши изображения европейских пляжей?

— На самом деле, — говорит отец, — я продал много картин в Китай.

Он берет колоду карт и начинает швырять их в Джеймса одну за другой. Одни падают мимо, другие — нет. Они выскальзывают и печально сползают на пол. Вот карта с «Женщиной французского лейтенанта» на обороте, из фильма, пейзаж у моря. Джереми Айронз и Мэрил Стрип.

— Впадаем в детство? — говорит Джеймс и очаровательно улыбается. Ему нравится наблюдать, как моего отца загоняют в угол. Он аккуратно подбирает карты и начинает снова складывать их в ровненькую пачку.

Я смотрю на отца. Знаю, ему хотелось бы сейчас побросать все книги, тарелки, мебель, но он ограничил себя картами. Полагаю, он контролирует себя в гораздо большей степени, чем хотел бы представить это нам. Но и настоящий его гнев для меня очевиден. Он терпеть не может, когда его ловят на слове. Все это произошло так давно, и все мы в конце концов выжили. Не уверена, что мы достаточно к нему справедливы.

— А не сыграть ли нам в бридж? — говорит Джеймс, сложив все карты в колоду.

Маргарет смеется — слишком уж энергично.

— Итак, кто же есть кто? — говорит она. — Здесь ведь не одни мои дети.

Джеймс улыбается в ответ. Кажется, он доволен собой именно по той причине, что может поспорить с моим отцом.

— Я Джеймс, — говорит он. — Женат на Китти.

— А я Китти, — в конце концов говорю я, и мне кажется, что я даже наклоняюсь к ней, как будто меня потащили за невидимую ниточку, которая, будучи когда-то физической, теперь превратилась в эмоциональную.

Но она смотрит озадаченно.

— Китти? — спрашивает она. — А я-то думала, что Китти — это кошка.

Наступает тишина. Тогда я осознаю, что она могла и не знать мое уменьшительное имя.

— Нет-нет, — быстро говорю я. — Я Кэти. Они просто звали меня Китти, когда кошка умерла.

Опять молчание. Отец начинает что-то бубнить.

— Что такое? — громко говорю я. — Что ты говоришь? Я не поняла.

И снова тишина. Мне слышно, как все дышат. Слышно, как они думают. Никто не двигается с места.

— Динина дочь, — говорит отец. — Ее принесли нам после того, как Дина умерла.

Луч солнечного света прорывается через окно и заливает комнату.

Это тишина не в комнате. Тишина у меня внутри.

Она холодна, пуста и обширна.

7

По-настоящему счастливый мир

Мы с Джеймсом едем на поезде обратно в Бирмингем. Он сидит напротив и ничего не говорит, а если и заговорит — я все равно его не услышу. Я очень далеко отсюда, затерялась в тишине, образовавшейся у меня внутри.

Странно, но после заявления отца вслед за первоначальным шоком пришло облегчение. Все в порядке, подумала я. Теперь я не должна принимать ее за свою маму. Больше мне не нужно так стараться. Мои ноги стали слабыми, и я порадовалась, что не стою в данный момент. Но потом я все равно была вынуждена подняться, потому что почувствовала приступ тошноты. Я бросилась на улицу как раз вовремя, и меня вырвало на умирающие дедушкины розы. Бутерброды с яйцом, хрустящие соленые чипсы, пирожные, «Черри Бейквел» — все это, частично переваренное, после болезненных приступов рвоты оказалось на камешках с пляжа.

Я прислонилась к стене дома и постаралась не думать о беременности. Чувствовала, как с меня капает пот, но при этом мне было ужасно холодно. Я посмотрела вдаль, на море, которое постепенно переходило в небо, так что невозможно было различить, где кончается одно и начинается другое. Эта серость была более пустынной, чем раньше, в ней не было прежней живости. Мертвая, сухая серость, она окружала меня, просачивалась внутрь, сливалась с моей собственной мрачностью. Я не могла унять дрожь.

Только потом я поняла, что рядом со мной стоит Джеймс. Какое-то время я не обращала на него внимания, но он не уходил, и я не противилась тому, чтобы он оставался рядом, пока я пытаюсь унять дрожь.