Изменить стиль страницы

— Не знаю. Может, ты видела что-то похожее. У многих сейчас есть фургоны.

— Думаешь, они вернулись? Дина с друзьями?

Он перестал гладить и пристально посмотрел на меня, очевидно что-то напряженно обдумывая. Мартина никогда не поймешь. Иногда он и не думает вовсе.

— Нет, — сказал он. — Они не вернулись.

Он приступил к воротнику.

— Она ломала тебе руку, Мартин?

Он казался озадаченным, но продолжал гладить.

— Кто?

— Дина. Джейк мне сказал.

Он снова посмотрел на меня — озабоченным, рассеянным взглядом.

— Знаешь, я как-то ломал руку, но не могу припомнить, как именно это произошло. Мы играли, по-моему, в каникулы около моря, и я упал с утеса в несколько футов вышиной.

— Она выкручивала тебе ее, ну, твою руку?

Он нахмурился.

— Не знаю. Я только помню, что мне пришлось поехать в больницу. Дай мне закончить с рубашками, Китти. Поговорим потом.

Но потом я не пришла. Вся эта информация не прибавила мне счастья. Что-то стоявшее за ней не давало мне покоя. В тетрадке я ничего не записала. Я все думала про фургон, и от этого в животе у меня что-то начинало трястись, я вся покрывалась испариной и чувствовала себя совсем больной.

Разговоры эти проходили довольно давно. То, что я из них вынесла, на самом деле касалось не Дины, а моих братьев. Они были полностью изолированными друг от друга. Такими остались и по сей день. Считается, что в семьях должна существовать внутренняя близость, некое переплетение корней, уходящих глубоко в почву и все связывающих, — коллективная память. Что произошло со связью Веллингтонов? Может, кто-то сделал подкоп под корнями и перерезал их секатором на отдельные части, чтобы растения на поверхности росли независимо друт от друга? Неужели всех настолько поглотила их теперешняя жизнь, что они напрочь отбросили прошлое?

С того самого времени я научилась жить с образом фургончика, не допуская той прежней внутренней тряски, и постепенно я позволила моей Дине существовать в том же самом затененном месте, в котором она пребывает для всех остальных.

* * *

Накопилось много невыполненной работы, поэтому я беру верхнюю в стопке книгу и читаю, читаю, читаю. Неожиданно мне удается взглянуть на себя со стороны — скорее, с потолка — и поразмыслить о том, что же мешает мне жить спокойно. Я все время в движении; ворочаюсь и опираюсь на чьи-то руки, сажусь и ложусь, присаживаюсь, кручусь и верчусь. То читаю ночь напролет, и когда бледные лучи утреннего солнца начинают проникать в комнату, я печатаю рецензии, не имея ни малейшего представления о времени и забыв о еде. Днем я дважды выскакиваю на улицу, украдкой наблюдая за дверью Джеймса, опасаясь, что он выйдет и нам придется разговаривать. Отправляю рукописи, снабженные лаконичными авторитетными комментариями, понимая при этом, что в них не просто мое мнение о книгах, в них находит выражение мое второе «я». Интеллект без тела, сознание без эмоций. После этого я покупаю буханку хлеба в магазине на углу и бегу обратно в свою квартиру, где, схватив очередную рукопись с полки у двери, принимаюсь за чтение, расхаживая при этом по комнате и поглощая хлеб с вареньем.

В третий раз я выскакиваю из квартиры совершенно внезапно, бегом спускаюсь по лестнице на этаж ниже и стучу в дверь мисс Ньюман. И только стоя перед дверью, я соображаю, что не имею представления о времени дня.

Дверь открывается, и из-за нее высовывается мисс Ньюман.

— Китти, — говорит она, и у меня создается впечатление, что она мне рада. — Проходи.

Я иду за ней в квартиру, всю переполненную картинами и украшениями, которые она собирала семьдесят пять лет. Мебель здесь темная и громоздкая, растения перекрученные и переросшие, а шторы тяжелые. В холле стоит огромный деревянный сундук с фигурками обезьян и экзотическими деревьями, рельефно вырезанными на темной, почти черной древесине.

— Это из Индии, — сказала она мне как-то раз. — Я родилась в Индии и прожила там много лет.

Мне интересно представлять ее малышкой, просыпающейся и плачущей в такой жаре. Над ее кроваткой сетка от москитов, а в саду павлины. С концом империи она приехала домой и никогда не возвращалась обратно. Она не достает и не рассматривает свои индийские сувениры. Она просто хранит их все в том сундуке.

— Этот сундук очень ценный, — говорит она.

А мне так и хочется открыть крышку сундука и заглянуть внутрь.

Я иду за ней на кухню.

Мисс Ньюман маленькая и слабая, волосы у нее на затылке поредели, и сквозь них просвечивает розовая кожа. Она напоминает мне о малышке, и меня поражает со всей очевидностью представшее передо мной, столь графически определенное круговое движение нашей жизни. Должно быть, этот малыш проходит с нами весь путь, он всегда здесь, притаился под кожей, выжидая, когда наступит его время выйти на поверхность. Мне хочется опять стать маленькой. Не надо принимать никаких решений, не надо никуда стремиться.

Она открывает буфет и аккуратно извлекает две чашки с блюдцами, которые расставляет рядышком на подносе; в каждой по серебряной ложечке. Чашки и блюдца сделаны из изящнейшего тонкостенного фарфора, оживленного рисунком распустившихся ярко-розовых цветов на белом фоне, по краю — золотой ободок. Они очень красивы, и у нее, насколько я знаю, есть весь сервиз. Она всегда ставит на поднос кувшинчик с молоком и сахарницу, хотя и знает, что я пью чай без сахара: некое социальное изящество, которое она пронесла в себе от довоенного поколения. Она все расставляет на подносе очень медленно и с большой тщательностью. С сервизом она обращается с величайшим почтением.

Мы идем в гостиную, и поднос несет она, а не я, потому что она аккуратнее. Мы садимся напротив и улыбаемся друг другу.

— Ну вот, — говорит она. — Подождем несколько минут, пока чай заварится.

Чай она готовит по всем правилам: подогревает чайник для заварки, использует только листовой чай — никаких пакетиков, настаивает под теплым колпачком. Когда разливает — вода так и рвется наружу, образовывая идеальную светло-коричневую дугу, и этот нежно урчащий звук наполняющего чашки чая напоминает мне о чем-то… Может, о дедушке с бабушкой в Лайм-Риджисе или завтрак с отцом и Мартином? Из-за этого мне хочется плакать.

— Что-то тебя не было видно последнее время, — говорит она.

Ее квартира прямо под квартирой Джеймса. Интересно, что ей отсюда слышно.

— Просто на этой неделе у нас было много работы.

Мы улыбаемся друг другу. Она улыбается, как ребенок, неуверенно, только после того, как уловила мою улыбку.

— И что же ты делаешь?

— Читаю.

Она никогда мне не верит.

— Как странно. Когда я была девочкой, чтение считалось пустой тратой времени. «Ты понапрасну растрачиваешь жизнь», — обычно говорила мама, когда заставала меня за книгой.

— Наверное, хорошо, что сейчас мы более образованные.

По какой-то причине она находит все это смешным, и мы смеемся вместе. Между нами каждый раз происходит один и тот же диалог. Я знаю, как он начинается и как заканчивается; его последовательность стабильна.

— Бери песочное печенье. — Она протягивает мне тарелку с салфеткой, на которой пять печений разложены в форме звездочки.

Я беру одно и откусываю кусочек, ожидая, когда она начнет рассказывать.

Рассказывает она не торопясь:

— Как ты уже знаешь, мы жили в деревне. Перед тем как уйти в армию, Джек долго за мной ухаживал. Он писал мне такие нежные письма, но не очень много — ведь он летал. Ты знаешь, он убивал людей, и ему это не очень-то нравилось. Его это угнетало. Однажды он приехал домой в увольнение, и из-за него в деревенском клубе устроили танцы. У вечера была даже тема: «Танцы в честь Победы». И мама сшила мне платье с цветами британского флага. Она выменяла тридцать помидоров с нашего участка на шелк, из которого шили парашюты, и мы разрисовали его красными и синими крестиками. На пути домой нас застал дождь, и все краски стекли прямо мне на ноги. Но это не имело никакого значения, потому что я уже потанцевала с Джеком. Он стал неразговорчив, когда вернулся…