Изменить стиль страницы

так он объясняет, почему студеным военным январем ему вспоминался август в Судаке, смуглолицая черноглазая Мария.

В непроглядных вьюгах ты затеряна,
В шквалах гроз и бурь моей страны.
Лишь не гаснут лёгкие, как вестницы,
Сны о дальнем имени твоём,
Будто вижу с плит высокой лестницы
Тихий — тихий, светлый водоём.
Будто снова — в вечера хрустальные
Мы проходим медленно вдвоём
И опять, как в дни первоначальные,
Золотую радость жизни пьём.

Гонта в это время находилась в эвакуации в Чистополе, откуда скоро стала рваться назад, в Москву, просила знакомых помочь в этом. Возможно, написала она и Андрееву

В конце января или начале февраля он узнал, что Малютин ранен и лечится в московском госпитале. Об этом сообщила Вера Федоровна, жена Малютина, и Андреев навестил его. Но о разговорах начала войны они не вспоминали…

Коваленский осенью и зимой 41–го писал цикл "Отроги гор". В нем можно услышать те же постсимволистские отзвуки мистических тем, что и в "Песне о Монсальвате" Андреева. "Никем не найден он" — в этом утверждении, с которого начинается цикл, можно увидеть намек на Грааль. А дальше речь идет о незримой "охране", явленной "в злые дни", "в минуты роковые":

Уже не в первый раз, когда
Еще незримая беда
Стучится к нам, как гость случайный,
Мы слышим в смутной глубине,
Не наяву и не во сне,
Их голос тайный.

Коваленский видит свою "вершину в ледяной броне", где "выси всех высот". Он ведет спор со временем: "Смотри: воронкой вьется время, / Высасывает мозг и дух уводит в ночь". Но видения его под еле различимый "ветер боя" и хор "невнятных голосов" смутны и отстраненны. Символистская зыбкость заключена в строгие формы, сонеты цикла перемежаются трехстрочными и пятистрочными строфами. К сосредоточенности на "пути самосозданья" ментора и друга Андреев относился с сочувствием, но прислушивался к собственным голосам. Он в те же месяцы писал "Германцев", слушая внятные голоса войны.

Этой первой военной зимой Коваленский привлек зятя к литературной работе. Правда, роль ему отвел скромную, подсобную. В начале 42–го Александр Викторович начал по заказу издательства "Художественная литература" переводить Марию Конопницкую и тогда же вместе с литературоведом Леонидом Ивановичем Тимофеевым составлял антологию "Стихи о Родине". Андреев помогал отбирать стихи для антологии, исполнял роль машинистки, готовя рукопись. Татьяне Морозовой, благодаря ее за ленты для пишущей машинки, он писал: "Вообще, с переходом моим к Ал<ександру> Викт<оровичу> окончательно на литер<атурную> работу, они становятся нашим "орудием производства"…" [287].

Закончив "работу по составлению сборника", он надеялся вместе с Коваленским заняться переводами с польского…

Морозова, застигнутая войной в Филипповской, на несколько дней появилась в Москве, вырвавшись во время каникул из сельской школы, где она работала. Андреев незадолго перед тем переболел паратифом и был не совсем здоров, но принял ее, помог разузнать о связи с Ленинградом, откуда она ждала вестей и куда рвалась. Сообщение "только через Вологду и не пассажирское, а товарное под вопросом" [288]— вот и все, что удалось узнать. На сердце у нее было тяжело. Муж, оставшийся в Ленинграде, за несколько дней перед этим — 7 января — умер от голода, о чем она узнала гораздо позже.

Морозовой в Филипповскую Андреев пишет о житье — бытье, о делах: "Все время грипплю, бюллетеню, вот и сейчас. Из-за этого не иду в военкомат, откуда уже давно лежит повестка. Дома все без перемен. Плохо, что кончились дрова, новых, вероятно, не будет — базы пусты — а электричество стали выключать здорово. Двое суток не на чем было стряпать, не говоря уж о холоде и тьме.

Ну вот, дорогая. Ах да: может случиться, что я прикреплюсь к хорошей столовой и буду получать довольно приличный обед. Но это еще бабушка надвое сказала" [289].

Татьяне Морозовой жилось куда труднее. Больная, сказывались последствия энцефалита, от которого едва не умерла, не приспособленная к тяжкой деревенской жизни, с двумя дочерьми, она всю войну оказалась вынуждена работать не только в школе, но и в колхозе. Морозова так описывала свое тогдашнее житье в письме подруге: "В доме родителей мужа валяюсь на каких-то шубах на грязном полу избы. Зима. Ночь. Встаю в четыре утра и ощупью, если нет луны, иду на Караваевку, в школу. Там в темноте затапливаю печи, и начинаются слезы. А вечером, после занятий, пилим с Верой (дочерью. — Б. Р.) дрова (ей было 12–13 лет), пила тупая, сил нет…" Несколько раз она вырывалась в Москву, к школьным еще подругам, к двоюродному брату, а от него забегала к жившему по соседству Даниилу. Его дружеское бескорыстное участие она чувствовала всю жизнь.

В июле, после четырехмесячной тяжелой болезни, умерла Елизавета Михайловна, мама Лиля. Даниил второй раз осиротел:

Вторая мать, что путь мой укрывала
От бед, забот, любовью крепче стен,
Что каждый день и час свой отдавала,
Не спрашивая н и ч е г о взамен.

С ее смертью, казалось, дом Добровых перестал быть их общим домом.

"Когда мама его слегла, он ездил иногда на рынок — купить для нее один (!) стакан клубники за двадцать или тридцать рублей. Говорил, что она не понимает положения, в противоположность всегдашнему своему характеру, стала капризной и требовательной.

Коваленские отделились и стали питаться отдельно. Такие распады семьи из-за пищи случались тогда очень часто. Иногда даже муж и жена питались отдельно. За исключением двух раз в неделю, когда он бывал у нас, Даня был постоянно голоден. Да еще кузина его, как мне кажется, действовала на него паникерски. Он вообще был склонен поддаваться настроениям тех, к кому был привязан. Когда я, еще до войны, видела ее один раз, будучи у Дани, — она мне определенно не понравилась. Она удивительно дисгармонировала с общим стилем семьи: ярко накрашенные, большие, выступающие губы, длинные серьги до плеч, и одно плечо (действительно беломраморное), несмотря на зиму, обнажено, — нечто вроде одалиски. За общим чаем говорила не помню о чем, но помню, что с чрезвычайным апломбом и безапелляционностью.

Однажды, когда я была у Дани, видя, что единственный его костюм износился, я спросила его: — Почему не отдаст себе сшить костюм из грубошерстного отреза, который подарила ему Таня? А он с резкой горечью ответил: "Зачем? Чтобы меня в нем похоронили?" Я промолчала…" [290], — с преувеличениями, с горячей пристрастностью вспоминала об этом времени Ирина Усова.

4. Татьяна Усова

Домашний разлад, одиночество опять и опять приводили Андреева в семейство Усовых. Здесь его не просто любили — боготворили. Ну а Татьяна, судя по лишенным какой-либо снисходительности к сестре ревнивым воспоминаниям Ирины Усовой, вела настойчивую любовную осаду, в конце концов увенчавшуюся временным ус пехом. "Лето 1942 года было первое при Дане, когда я оставалась в Москве, — повествовала она. — Но времени, да и сил, для загородных прогулок не было. Кроме поездок, часто на два дня кряду, с обменными целями, надо было помногу часов выстаивать в очередях, чтобы отоварить продуктовые карточки, ездить на огород, который давала служба (и который ничего, по большей части, не давал, так как земля была негодная), и вообще, помимо обычных хозяйственных дел, делать массу других, связанных с военным временем. А зимою еще помногу часов простаивать на коленях возле трехногой железной печурки, дуя в нее и подсушивая в ней сырые осиновые дровишки, из которых капал сок, превращаясь в едкий угар, от чего разбаливалась голова. И все эти дела были моей обязанностью.<…>

вернуться

287

Письмо Т. И. Морозовой 11 марта 1942.

вернуться

288

Письмо Т. И. Морозовой неизвестному лицу 14 января 1942 //Архив В. В. Палициной.

вернуться

289

Письмо Т. И. Морозовой 10 марта 1942.

вернуться

290

Усова И. В. Указ. соч. С. 197–198.