Изменить стиль страницы

Странно было бы признаваться в записной тетради, что маска Мефистофеля, мелькнувшая вдруг в облике Князя, магически воскресила память. Нечто глубоко в ней спрятанное вспыхнуло и загорелось — и этот огонь придал мучительным и до того бесплодным поискам чудодейственную энергию и целеустремленность.

Явленная автору цель санкционировала право на молчание — тем более что имелись на это причины и сугубо личного свойства.

II

Достоевский — и тогда, когда молодым попал в кружок Петрашевского, и когда после каторги вышел сумрачным и нервным нелюдимом — не был человеком открытым; товарищи его юности замечали в нем истый тип заговорщика: он был молчалив, любил говорить один на один, был скорее скрытен, чем откровенен. За двадцать семь лет, протекших после каторги до кончины, он никогда публично или печатно не приводил имен и фактов, связанных с давно прошедшей историей. А главное — он не оставил никаких автобиографических свидетельств о душевных переживаниях своей мятежной молодости.

Когда же увидели свет (1885) воспоминания доктора Яновского с сенсационными подробностями на эту тему, прокомментировать их было некому: двух главных героев, о которых повествовал Яновский, уже не было в живых.

Рассказ Яновского, реконструированный в хронологической последовательности, складывался в фантастический сюжет.

Осенью 1848 года Достоевский посещал кружок Петрашевского, о чем рассказывал доктору Яновскому, сочувственно отзываясь о Дурове, Пальме, Момбелли и др. И только об одном из участников кружка — Спешневе — Достоевский «или ничего не говорил, или отделывался лаконическим: «„Я его мало знаю, да, по правде, и не желаю ближе с ним сходиться, так как этот барин чересчур силен и не чета Петрашевскому”» [178]. Непонятное нерасположение Достоевскому к Спешневу Яновский объяснял самолюбием приятеля: знать, нашла коса на камень.

В конце года Достоевский сблизился со Спешневым, взяв у него в долг 500 рублей серебром на покрытие самых необходимых расходов. «Получил он их в одно воскресенье, отправившись от меня около двенадцати часов пополудни к Спешневу, а вечером у Майковых сообщил мне о том, как Спешнев деньги ему дал и взял с него честное слово никогда о них не заговаривать».

Спустя две — три недели Яновский стал замечать странные перемены во внешности и в поведении своего пациента и друга. «Федор Михайлович… сделался каким‑то скучным, более раздражительным, более обидчивым и готовым придираться к самым ничтожным мелочам и как‑то особенно часто жалующимся на дурноты». Как врач Яновский, видя у Достоевского «скучное расположение духа», искал органические расстройства, но, не находя их, уверял друга, что дурнота, не имея медицинских причин, пройдет бесследно.

Но однажды, в ответ на эти успокоения, Достоевский сказал: «Нет, не пройдет, а долго и долго будет меня мучить, так как я взял у Спешнева деньги (при этом он назвал сумму около пятисот рублей серебром) и теперь я с ними его.Отдать же этой суммы я никогда не буду в состоянии, да он и не возьмет деньгами назад, такой уж он человек».

«Вот разговор, который врезался в мою память на всю жизнь», — писал Яновский. Он запомнил, что в течение их беседы Достоевский несколько раз повторил: «Понимаете ли вы, что у меня с этого времени есть свой Мефистофель».

И тогда, в 1848 году, и тридцать пять лет спустя Яновский «инстинктивно верил, что с Федором Михайловичем совершилось что‑то особенное», и придавал признанию о Мефистофеле «фатальное значение».

«Я знаю, — продолжал Яновский, — что Федор Михайлович, по складу его ума и по силе убеждений, не любил подчиняться какому бы там ни было авторитету… После же займа денег у Спешнева он поддался видимым образом авторитету последнего. Спешнев же, как говорили тогда все, был безусловный социалист».

Увидев, как именно подчинился Достоевский своему Мефистофелю, Яновский почуял опасность. «…Я заметил только одно новое для меня явление: прежде, когда, бывало, Федор Михайлович разговаривает со своим братом Михаилом Михайловичем, то они бывали постоянно согласны в своих положениях и выводах, но после визита Федора Михайловича к Спешневу Федор Михайлович часто говорил брату: „Это не так: почитал бы ты ту книгу, которую я тебе вчера принес (это было какое‑то сочинение Луи Блана), заговорил бы другое”».

Достоевский, подчинившись авторитету (или требованию?) Спешнева, открыто и на глазах близких стал вдруг заниматься революционной агитацией — хотя сам пренебрежительно называл Петрашевского «агитатором и интриганом».

Даже если заподозрить воспоминателя в стремлении обелить Достоевского, показав его благостным, добрым христианином, а не мрачным заговорщиком (к воспоминаниям Яновского как к «лакировочным» принято было поэтому относиться с осторожным недоверием), вряд ли в сюжете со Спешневым он мог выдумать факты.

Воспоминания Яновского были заказаны и взяты О. Ф. Миллером сразу после смерти Достоевского; спустя год (1882) умер и Спешнев. Фауст и его Мефистофель уже не могли ни подтвердить, ни опровергнуть якобы существовавшей между ними фатальной связи.

На этот счет имелись, однако, некоторые косвенные доказательства.

В Описи бумаг, отобранных у Спешнева при аресте, упоминалось заемное письмо Достоевского, в котором он «прибегает с просьбою о денежном пособии; упоминает о литературных занятиях у Краевского». И хотя само письмо не сохранилось, его видели полицейские чиновники, включившие документ в Опись под номером 71 от 20 мая 1849 года [179].

В Объяснении Достоевского по делу петрашевцев [180], где он должен был рассказать все, что ему известно о самом Петрашевском и о тех людях, которые бывали на его «пятницах», имя Спешнева странно отсутствовало. Достоевский признавался: «Я не люблю говорить громко и много даже с приятелями, которых у меня очень немного, а тем более в обществе, где я слыву за человека неразговорчивого, молчаливого, несветского. Знакомств у меня очень мало… Для приятелей и знакомых остается очень немного времени». Давая показания на формальном допросе по поводу своих близких и коротких знакомств, он вновь не упомянул Спешнева. Он «забыл» о нем, даже отвечая на вопрос: «Сколько бывало людей на вечерах этих и кто из них постоянно посещал эти вечера?». И лишь на прямой вопрос Следственной комиссии: «Бывали ли вы на собраниях у Спешнева?..» — Достоевский ответил: «Со Спешневым я был знаком лично, езжал к нему, но на собраниях у него не бывал и почти в каждый приезд мой к нему я заставал его одного».

В показаниях Достоевского Спешнев представал лицом, наименее называемым и наиболее выгораживаемым («<Вопрос.>Вы были на обеде у Спешнева. Объясните, что происходило замечательного за этим обедом?<Ответ.>…Утро было самое скучное и вялое… Момбелли предложил собраться у Спешнева, и Спешневу навязали сделать утро… Спешнев решительно объявил некоторым, что ему навязали этот обед и что ему неудобно звать в другой раз. Толковали и ничего не решили».)

Между тем Достоевскому было что скрывать. Утаенная правда о его истинных отношениях со Спешневым частично была приоткрыта в письме Майкова к Висковатову, написанном уже после смерти Достоевского, в 1885 году. Майков, один из самых близких Достоевскому людей, считал, что дела петрашевцев «никто до сих пор путно не знает; что видно из «дела», из показаний — всё вздор; главное, что в нем было серьезного, до Комиссии и не дошло» [181]. И как бы в доказательство своего тезиса Майков приводил эпизод не менее фантастический, чем в рассказе Яновского: оба свидетельства, таким образом, получали независимое и убедительное подтверждение.

«Раз… приходит ко мне Ф. М. Достоевский, остается ночевать — я жил один на своей квартире — моя кровать у стены, напротив диван, где постлано было Достоевскому. И вот он начинает мне говорить, что ему поручено сделать мне предложение: Петрашевский, мол, дурак, актер и болтун; у него не выйдет ничего путного, а что люди подельнее из его посетителей задумали дело, которое Петрашевскому неизвестно, и его туда не примут, а именно: Спешнев, Павел Филиппов (эти умерли, так я их называю, другие, кажется, еще живы, потому об них все‑таки умолчу, как молчал до сих пор целые 37 лет обо всем этом эпизоде) и еще пять или шесть, не помню, в том числе Достоевский. И они решили пригласить еще седьмого или восьмого, то есть меня. А решили они завести тайную типографию и печатать и т. д….И помню я — Достоевский, сидя как умирающий Сократ перед друзьями, в ночной рубашке с незастегнутым воротом, напрягая всё свое красноречие о святости этого дела, о нашем долге спасти отечество, и пр. — так что я наконец стал смеяться и шутить. «Итак, — нет?» — заключил он. «Нет, нет и нет». Утром после чая, уходя: «Не нужно говорить, что об этом ни слова». — „Само собою”».

вернуться

178

Русский вестник. 1885. № 4. С. 799. Далее — с. 796–819.

вернуться

179

См.: Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений. В 30–ти тт.

Т. 30. Кн. 2. С. 27. Заемное письмо Достоевского к Спешневу, упомянутое в Описи, указано ИЛ. Волгиным.

вернуться

180

См.: Ф.М. Достоевский. Полное собрание сочинений. В 30-ти тт.

вернуться

181

См.: Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений. В 30–ти тт. Т. 18. С. 117–176.