Изменить стиль страницы

Страхов упрекал Достоевского в том, что он считал себя образцом людей. «Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию, написал множество полупомешанных и больных людей и был твердо уверен, что списывает с действительности» [165]. Если это раздраженное замечание понять буквально, можно бы согласиться с критиком: лицо Достоевского, его физический облик вполне могли быть обнаружены в его сочинениях.

«Когда все стихло, на эстраде появился маленький человек, бледный, болезненного вида, с мутными глазами, и начал слабым, едва слышным голосом чтение».

«Вся зала разом притихла, все взгляды обратились к нему, иные с испугом. Нечего сказать, умел заинтересовать с первого слова».

«Даже самые строгие старички изъявили одобрение и любопытство, а дамы так даже некоторый восторг. Аплодисмент, однако, был коротенький, и как‑то недружный, сбившийся».

Три фразы, процитированные подряд, вполне могли прочитываться как один текст — однако первая была фрагментом из воспоминаний С. В. Карчевской о литературном чтении 1880 года в зале Благородного собрания с участием Достоевского, вторая и третья — фрагментами романа «Бесы» (о том, как на литературном празднике в пользу гувернанток зал внимал Степану Трофимовичу Верховенскому и писателю Кармазинову).

Кажется, любые описания облика Достоевского, сделанные разными людьми в различное время, появись они в каком угодно его сочинении, выглядели бы в нем вполне уместно и не выбивались бы из общего стиля. В каком‑то смысле Достоевский, как почти всякий писатель, мог оказаться персонажем своих сочинений: появление такого героя в мире Достоевского было бы эстетически и стилистически приемлемо.

«Взгляните на лицо Достоевского, — писал в 1888 году к Ницше датский критик Георг Брандес, знавший лицо Достоевского лишь по фотографиям и портретам, — наполовину лицо русского крестьянина, наполовину — физиономия преступника, плоский нос, пронзительный взгляд маленьких глаз под нервно подрагивающими веками, этот высокий, рельефно очерченный лоб, выразительный рот, который говорит о безмерных муках, неизбывной скорби, о болезненных страстях, о беспредельном сострадании и ярой зависти. Гений- эпилептик, одна уже внешность которого говорит о приливах кротости, заполнявших его душу, о приступах граничащей с безумием проницательности, озарявшей его голову; наконец, о честолюбии, о величии стремлений и о недоброжелательстве, порождающей мелочность души. Его герои не только бедные и отверженные, но и наивные, тонко чувствующие души; благородные проститутки, люди, часто подверженные галлюцинациям, одаренные эпилептики, одержимые искатели мученичества — те самые типы, которых нам следует предполагать в апостолах и учениках раннехристианской поры» [166].

Если, во — первых, признать этот словесный портрет хотя бы отчасти похожим на оригинал, если, во- вторых, прокомментировать высказывание Страхова («Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию…») близко к смыслу письма Брандеса к Ницше, пасьянс сойдется: писатель и его герои в их человеческом измерении покажутся людьми, вылепленными из одного теста, — здесь будет и Подпольный («Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми волосами»), и румяный женолюб Свидригайлов («самый пустейший и ничтожнейший злодей в мире»), и Мармеладов («с отекшим от постоянного пьянства, желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из‑за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки»).

И только одно лицо явилось сюда будто из другого мира, вылепленное из иного, неведомого материала, с нездешней красотой и силой. Достоевский творил Ставрогина как эстетический вызов и самому себе, и своей привычной среде. Помещая Князя, «героя — солнце», в сумрачный мир «Бесов», Достоевский отважился на самое свое рискованное литературное приключение: на роман автора с супергероем — сверхчеловеком. Отношения, метафизически связавшие автора и героя, явились для романиста как бы соблазном иного существования.

III

Мучительно долго подбирая тона и краски для героя, Достоевский создавал экзистенциального антипода — существо (или сверхсущество) другой породы и другого порядка. Во всех подробностях своего бытия непохожее на автора, оно вызывало не зависть и раздражение, а любовный восторг, будто воплощало мечту о богатом, полноценном существовании.

Достоевский бился в нищете и зарабатывал на жизнь тяжким литературным трудом, беря деньги в долг и вперед, — его герой был обеспечен и независим. Достоевский был тяжело нездоров — его герой отличался чрезвычайной физической и телесной силой. Еще в ранней юности Достоевский остался сиротой и роднею имел лишь московских купцов — его герой вращался в высшем петербургском обществе, в которое молодого Достоевского пустили как новую знаменитость лишь раз — другой.

Он сочинил для своего красавца, богача и аристократа Ставрогина завидную, а главное — ни в чем не похожую на свою биографию.

В том самом возрасте, когда Достоевский носил кандалы и куртку каторжника, расплачиваясь за увлечения молодости, его герой провел в путешествиях — был в Египте, изъездил всю Европу, побывал в Иерусалиме и Исландии. Достоевскому было запрещено читать и писать — его герой получал образование в немецких университетах.

Герой, бесстрашный барин, мог позволить себе роскошные причуды и изысканные шалости — просто так, для развлечения. Литературный пролетарий Достоевский даже на рулетку ездил, мечтая о спасительном выигрыше.

Герой, с его победительным мужским обаянием, имел феноменальный успех у женщин — у всех женщин; его триумфы были тем бесспорнее, чем большим «хищником» и «кровопийцей» хотел себя показать любовник. Автор в своей интимной жизни поневоле играл роль не «хищную», а «смирную» и был чаще всего не столько любовником, сколько «другом и братом», не адресатом любовных посланий, а почтальоном и конфидентом: в мире инфернальных романов ему никогда бы не досталась роль инфернального героя.

Ставрогин, «обворожительный, как демон», согласно замыслу автора, обольщал, околдовывал и порабощал всех, кто имел роковую неосторожность им увлечься и кто подошел к нему слишком близко; мужской мир «Бесов» претерпел в этом смысле ничуть не меньше, чем женский.

«Ставрогин, для чего я осужден в вас верить во веки веков? Разве мог бы я так говорить с другим? Я целомудрие имею, но я не побоялся моего нагиша, потому что со Ставрогиным говорил. Я не боялся окарикатурить великую мысль прикосновением моим, потому что Ставрогин слушал меня… Разве я не буду целовать следов ваших ног, когда вы уйдете? Я не могу вас вырвать из моего сердца, Николай Ставрогин!» — кричал ему пламенный, но бесталанный Шатов.

«Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин», — признавался маниакальный Кириллов, будто подслушавший Шатова: «Вы так много значили в моей жизни».

«Вы значили столько в судьбе моей!.. Я же имею теперь великие страхи, и от вас одного только и жду и совета и света», — открывался Ставрогину капитан Лебядкин.

«Ставрогин, вы красавец!.. Знаете ли, что вы красавец!.. Я люблю идола! Вы мой идол!.. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… — неистовствовал Петр Верховенский, бросаясь целовать руку своему кумиру. — Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки».

И хотя каждый потерпевший смотрел на обольстителя Ставрогина как на своего собственного персонального демона, Ставрогин оказывался демоном для всех.

«Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире» — эти пронзительные слова Шатова, требовавшего к себе уважения только на короткое время исступленного монолога, с гораздо большим основанием могли быть сказаны самим Достоевским: он и его звездный герой сходились в беспредельности романического вымысла первый и последний раз. В этом призрачном диалоге Достоевскому выпадала роль Шатова.

вернуться

165

Цит. по: Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений. В 90–та тт. М. — Л., 1928–1964. Т. 66. С. 253–254.

вернуться

166

Литературное наследство. Т. 86. С. 686.