Изменить стиль страницы

Напасти между тем не кончились, а лишь начались.

Обнаружилось, что кондуктор Достоевский, прекрасно успевая по общеобразовательным («умственным», как он их называл) дисциплинам — истории, географии, геометрии, физике, русскому, французскому, немецкому языкам, закону Божию — и имея по ним почти всегда полные, то есть высшие, баллы, совершенно не воспринимал прикладные, сугубо военные предметы: артиллерию, фортификацию, бесконечное и разнообразное черчение. Выяснилось, что строевая подготовка, или, как тогда говорили, фронт — смотры, парады, разводы, церемониальные марши, стояние в караулах и «необходимость вытягиваться перед всяким офицером», — для него не просто мучительны, но и практически непосильны: из двенадцати баллов, которыми оценивались строевые занятия, он мог получить не более трех — четырех. Оказалось, уже через полгода после начала учебы, что лагерная жизнь под Петергофом, состоявшая «в разбитии и дефилировании полевых укреплений и в производстве саперных и линейных работ» [63], есть прообраз предназначенной ему будущности.

После целого года учебы он был оставлен на повторный курс в том же классе.

Училище, в котором воспитанникам строжайше воспрещалось носить калоши и очки, так как «слабые здоровьем не могут находиться в числе учащихся» [64], намекнуло кондуктору Достоевскому на его профессиональную непригодность. Намек был понят, но не принят.

«О ужас! еще год, целый год лишний! Я бы не бесился так, ежели бы не знал, что подлость, одна подлость низложила меня… До сих пор я не знал, что значит оскорбленное самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною… но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз…» — писал он брату. «Я оставлен на 2–й год! О подлость!.. Еще лишний год дрянной ничтожной кондукторской службы!» — повторял в письме к отцу.

Неудача, пробудившая самолюбие, сделала его честолюбивым. И хотя причину своего второгодничества он видел в мести преподавателя алгебры (которому нагрубил в течение года и который «нынче имел подлость напомнить мне это»), ему необходимо было доказать самому себе, что вся эта военная премудрость, которая едва не погубила его, на самом деле примитивная чепуха, требующая не интеллекта, не ума, а зубрежки. И уже с оттенком торжества, как‑то даже свысока, почти бравируя, сообщал он брату год спустя: «Полевая фортификация такая глупость, которую можно вызубрить в 3 дня».

Этот мотив станет в его письмах постоянным: «Такое зубренье, что и Боже упаси, никогда такого не было. Из нас жилы тянут». Противно, но нужно — на этой ноте продолжалась его учеба и близилась к концу, и он уже не сомневался, что вытянет, не ударит лицом в грязь.

«Экзамены и занятия страшные. Всё спрашивают — и репутации потерять не хочется, — вот и зубришь, с отвращением— а зубришь» — это уже из письма декабря 1841 года, когда самое опасное осталось позади, и жил он уже на частной квартире, и был благополучно переведен в нижний офицерский класс, и высочайшим приказом произведен, как один из лучших кондукторов, в полевые инженеры — прапорщики (а не в гарнизонные инженеры как «неспособный»), а потом, в положенный срок, был сделан по экзамену подпоручиком с переводом в верхний офицерский класс.

Самолюбие и честолюбие были, таким образом, удовлетворены. Была спасена и репутация.

Странно, однако, выглядело это слово под пером самолюбивого юноши. Какую репутацию он не хотел терять? Чьим мнением дорожил?

«Ф. М. Достоевский, — сообщал мемуарист А. И. Савельев, служивший в должности дежурного офицера училища и знавший героя своих воспоминаний от первых лет пребывания до выпуска из верхнего офицерского класса, — настолько был непохожим на других его товарищей во всех поступках, наклонностях и привычках и так оригинальным и своеобычным, что сначала все это казалось странным, ненатуральным и загадочным, что возбуждало любопытство и недоумение, но потом, когда это никому не вредило, то начальство и товарищи перестали обращать внимание на эти странности» [65].

Вряд ли, впрочем, он догадывался, что производит впечатление чудака. Он вел себя естественно, сообразуясь со своими привычками и желаниями; безукоризненно, как считало начальство, исполнял все, что от него требовалось, и был, опять же по отзыву наставников, скромен и безропотен.

Но слишком долго беседовал после лекций из закона Божия с законоучителем (за что был прозван монахом Фотием).

Но проявлял редкое безразличие к удовольствиям и развлечениям — так называемым «бенефисам и отбоям».

Но ни разу за пять лет не появился в танцклассе, проводившемся в роте каждый вторник.

Но не играл с другими кондукторами в их игры — «загонки, бары, городки».

Но никогда — поскольку это было развлечением, а не обязанностью лагерной жизни — не гулял вместе со всеми в садах Петергофа, не ходил на купанье или на штурм лестниц Сампсониевского фонтана.

Но не проявлял никакого интереса к хору певчих.

И скорее всего, не замечал, что его задумчивый, отрешенный, замкнутый вид вызывает насмешку, которая легко могла перейти в неприязнь.

Смешным и нелепым было прежде всего его вызывающее несоответствие всем стандартам военноучебного заведения. Дело было, наверное, не только в наличии литературных склонностей; вот ведь и Григорович, его ближайший товарищ, тоже имел пристрастие к занятиям литературой и живописью, однако с удовольствием вспоминал о лагерной жизни: «Маневры, линейные ученья, вообще фронтовая часть были для меня приятною забавой, сравнительно с предстоящим принуждением сидеть в классах, приготовляться к лекциям и экзаменам» [66] . О Достоевском же его однокашник К. А. Трутовский, одаренный художник, писал: «Во всем училище не было воспитанника, который бы так мало подходил к военной выправке, как Ф. М. Достоевский. Движения его были какие‑то угловатые и вместе с тем порывистые. Мундир сидел неловко, а ранец, кивер, ружье — все это на нем казалось какими‑то веригами, которые временно он обязан был носить и которые его тяготили» [67] .

Казалось бы, всегда сосредоточенный, задумчивый юноша, который в свободное время ходит взад и вперед где‑нибудь в сторонке, не видя и не слыша, что происходит вокруг, кому‑нибудь да признается, что у него на уме и на сердце. Но, жалуясь в письмах к отцу и брату на бедность и тяготы учения, он ни разу не обронил и слова о жестокостях и дикостях, царивших в училище, — об издевательствах над новичками («рябцами»), о переносимых мытарствах и оскорблениях. «Привыкаю понемногу к здешнему житью; о товарищах ничего не могу сказать хорошего» — вот все, что известно об умонастроении «рябца». И это на фоне забав, о которых и много лет спустя не мог без содрогания вспоминать Григорович: когда наливали холодную воду новичку в постель и за воротник, когда заставляли слизывать специально разлитые чернила, а особо конфузливых — произносить непристойные слова; когда вынуждали ползать на четвереньках под столом и хлестали ползающего куда попало кручеными жгутами.

Молчание Достоевского в те годы было удивительным еще и потому, что он прекрасно знал цену своим сверстникам. Он чурался и чуждался большинства однокашников, так как вполне разглядел их косность и невежество, нравственную глухоту и эмоциональную тупость. «Но что я видел перед собою, какие примеры! Я видел мальчиков тринадцати лет, уже рассчитывавших себе всю жизнь: где какой чин получить, что выгоднее, как деньги загребать… и каким образом можно скорее дотянуть до обеспеченного, независимого командирства! Это я видел и слышал собственными глазами, и не одного, не двух!» — писал он много лет спустя. «Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров», — скажет о себе герой «Записок из подполья», позаимствовавший немало переживаний у автора.

вернуться

63

И. Д. Якубович. Достоевский в Главном инженерном училище //Достоевский. Материалы и исследования. Т. 5. Д.: Наука, 1983. С. 183.

вернуться

64

Там же. С. 180.

вернуться

65

А. И. Савельев. Воспоминания о Ф. М. Достоевском // Русская старина. 1918. № 1.С. 13.

вернуться

66

Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. С. 44.

вернуться

67

К. Л. Трутовский. Воспоминания о Ф. М. Достоевском // Русское обозрение. 1883. Январь. С. 213.