— Ты это далеко?

— Нет! — ответила она с размаху. — То есть я не знаю! То есть нет, нет, ты никуда не уходи, я быстро.

Он все смотрел на нее.

— Тогда объясни мне по-человечески — в чем дело? Куда ты? Зачем? — Она молчала. Он сидел и ждал. — Ну?

— Милый! — сказала она вдруг умоляюще и даже руки прижала к груди. — Не спрашивай ты меня ни о чем, ладно? Я все расскажу потом, я попала в ужасное положение. Я сейчас же должна ехать.

— А то что? — спросил он очень серьезно. — Застрелится?

— Да.

Он подумал.

— Ну, хорошо, куда же ты поедешь?

Она назвала улицу и номер дома, где-то на окраине. Он встал и подошел к телефону.

— Стой, что ты хочешь? — в ужасе воскликнула она и схватила его за руку. — Нет! Нет!

Он слегка отстранил ее локтем.

— Ну, слушай, держи себя в руках, пожалуйста. Как же ты там-то будешь? Ведь тебе еще с ним придется отваживаться. Этого-то не забывай!

Он вызвал гараж, поговорил с ним, потом положил трубку и объявил:

— Сейчас будет! А ну-ка сядь!

Она стояла.

— Сядь!

Села и тут же вскочила.

— Ты же понимаешь, я ему сказала: «Стреляйтесь!» Что если он…

— Что? Застрелится? — серьезно спросил он. — А вполне возможно. Вот приедешь, а тебе скажут: «Вы опоздали только на пять минут».

— Ой! — выдохнула она и упала на стул. Он засмеялся, обнял ее и чмокнул в волосы.

— А ведь лезешь-то в обольстительницы! Зинаиду Волконскую, видите ли, хочешь играть, а на первом же сопляке горишь, как свечка! Это Костя взял тебя в такой оборот? — Она мрачно кивнула головой. — Ага! Поделом! Вот тебе и «Первый снег»! Ну ничего, другой раз будешь поумнее.

— Ну, постой же, мальчишка, сопляк, дрянь! — пригрозила она чуть не плача. — Покажу я тебе, как шантажировать!

— Слушай, слушай, — перебил он озабоченно, — тут ровно никакого шантажа нет, и ты с высоких нот с ним разговор не начинай, я знаю, у тебя это иногда бывает… «Чтоб сейчас этого ничего не было!» — слышишь? А то уж лучше совсем не ехать! Ну?

Она молча кивнула головой. Он подошел к столу, налил ей стакан черного горького чая прямо из фарфорового чайника и поднес к самым ее губам.

— А ну-ка выпей! Вот так! А теперь сядь и приди в себя.

За дверью раздался звонок, потом быстрые шаги — это Даша побежала отворять. Он отнял от ее губ пустой стакан и поставил на стол.

— Ну, быстро пудрись! — приказал он. — Едем!

Глава 2

В студии Костю Любимова считали талантом. Про него, как-то просмотрев сцены из Островского, сказал сам Народный: «Из этого красавчика может выйти толк, если он только не сопьется. — Он помолчал и подумал. — И не…» — и прибавил уж нечто такое, отчего все ребята так и прыснули, а девчонок как-то сразу не стало. Впрочем, обидеться никто не обиделся, — это же и был стиль Народного. Действительно, Костя стоил и похвал, и опасений, это был похожий на испанца высокий, черноволосый, курчавый парень с такими черными глазами, что в школе его звали Демон.

В студию он пришел прямо из десятилетки, и из-за этого, кажется, в первый раз не то что повздорил, а просто не поладил и не поделил свой выбор с отцом.

Отец у Кости был хозяйственник — директор обувной фабрики. На вид низенький, лысенький, сероглазый и очень смирный человек — так оно и было в действительности, но он почти десять лет вертел одним из самых крупных производств страны, перевыполнял планы, что-то рационализировал, что-то вводил, вновь что-то отменял, и с его авторитетом приходилось считаться многим.

Считался с ним и Костя, и то, что сейчас отец никак не хотел понять, чем может привлекать здорового, способного юношу театр, и пугало, и сбивало его с толку. «Эго же все ненастоящее, все фальшь — эти раскрашенные тряпки, холсты, фанера, позолота, — говорил отец, — только ткни — и посыпется. Поглядеть на это, конечно, приятно, но жить среди этого… — и он пожимал плечами. — А ведь там, где все фальшь, там и люди фальшивые! То ли дело уникальный станок — одиннадцать метров в вышину, двадцать шесть метров в длину, на рабочем станке помещаются детали до ста двадцати тонн весом — и ведь это сейчас двадцать шесть метров и сто двадцать тон, а что будет через десять лет? — И пожимая плечами, он говорил: — Конечно, ты уже взрослый человек и должен сам устраивать свою судьбу, но ты пожалеешь! Ах, как же ты пожалеешь!»

Что мог ему на это ответить Костя? Он ведь тоже колебался и только не имел уж сил отказаться от театра. Это была уже его любовь, а он был влюбчив и самоотвержен во всем, что касалось его страсти — будь то любимый учитель, роман «Овод» или девочка из параллельного класса.

С матерью обстояло иначе. Дело в том, что мать Кости сама всю жизнь была актрисой, но только самой дрянной французской школы, — такой дрянной, дешевой и патетичной, что подчас на нее и смотреть было неприятно, и Костя, сам не осознавая этого, презирал мать хотя и добродушно, но глубоко и искренно. В первый день после его разговора с отцом мать ломала красивые, очень полные руки в спадающих браслетах и тянула в нос: «Сын мой, сын мой, что ты делаешь со мной и с собой?!» — так что наконец у Кости засосало под ложечкой и он тоскливо сказал: «Мамочка, ну будет, пожалуйста». Мать ошарашенно замолкла, молчала целую минуту и только потом ответила: «Да, да, у меня гибнет сын, но это только комедия! Да, для него это только комедия, — она хмыкнула, — ну что ж, пускай! Материнское сердце…» Но хныкать перестала.

Итак, Костя стал артистом. Ему везло. На второй год его перевели во вспомогательный состав и положили 320 рублей.

Он теперь уже не только бегал по сцене с шинелью и с винтовкой наперевес, но появлялся и в крохотных самостоятельных ролях, и мать уже не ныла: «Сын мой, сын мой», но, улыбаясь, пела: «Сын мой артист!» и показывала фото — Костя, член венецианского сената, вскочил с места и машет руками. «Не правда ли, у него очень фотогеничное лицо? — говорила мать. — Вот он тут в профиль — смотрите, какая сильная линия лба и носа! Это у него по моей линии… Мой отец…» — и она рассказывала про отца… «Вот и у меня такой же точно характер…» И знакомые слушали ее рассказ, соглашались и завидовали ей и ее сыну. И вот им обоим повезло — студия поставила переходной спектакль «Коварство и любовь», и Костя сыграл Фердинанда, — да как сыграл! Во время большого антракта к нему в уборную (на этот спектакль у него была и своя уборная) влетела холодная и неприступная премьерша красавица Нина Николаевна и чуть не прыгнула ему на шею.

— Костя! Радость вы моя, — крикнула она так звонко, словно серебро рассыпала. — Вот молодец-то! Все мои друзья от вас без ума! Даже Семенов засопел! А это знаете, какой он дракон? А ну, пошли к нему! — и она протянула ему обе руки, а он не знал, жать их или целовать, но она сама стиснула его ладони, тряхнула и бросила: — Он сам! — Никто ничего не говорил! — Сказал: «Я о нем напишу». А вы знаете, как к нему прислушиваются, — он ведь зря никогда не похвалит… хоть ты ему друг, хоть брат. Ну, пошли.

И они пошли к «дракону». «Дракон» сидел в кабинете директора и что-то быстро строчил в блокнот. Был он высоким, плотным, плечистым блондином в черном френче и сапогах. Когда они вошли, «дракон» поднял голову и сказал:

— Ага! — и встал.

— Вот! — Нина торжественно толкнула Костю вперед. — Знакомьтесь!

— Будем знакомиться. — Семенов с ручкой в руке пошел к ним навстречу. — Здравствуйте, здравствуйте, дорогой. — Он оглядел его с ног до головы добрыми смеющимися глазами. — Хорошо играете — ясно, просто, без всякого наигрыша.

— Нет, правда никакого наигрыша? — азартно подхватила Нина. — А худрук говорит…

— А худрук пускай что хочет, то и говорит, на то он и худрук, — усмехнулся Семенов. — Хорошо — и все. Вот придет фотограф, и мы вас снимем, отдельно и в группе. Ну, так вот, Константин, Константин… — Он обнял его за плечи. — Как вас по батюшке-то?

— Семенович, — ответил Костя.