Лафортюн привел Николая в узкую прямоугольную комнату с таким же огромным окном, завешенным желтою шторой, с кожаными скрипящими креслами, свеже пахнущими касторкой, и диваном, словно выкроенным из целого бегемота. Все три стены уставляли шкафы, а в промежутках висели портреты философов. Когда Лафортюн поднял шторы, стали видны их лица.

— И даже Спиноза и Ренан! — удивился Николай.

— Все пчелы, все пчелы, — вскинул на него веселые глаза Лафортюн. — Все пчелы одного улья. А с каких они цветов собирают мед — это уж их дело. Мед един для всех. Садитесь, пожалуйста!

— Вот как вы еще заговорили, — сказал Николай, опускаясь в кресло. — Но почему же вы все-таки не Ваше преподобие?

— А что такое inner irregularities[5], вы знаете? Нет? Я совершил нечто, противопоказанное священнослужителю — бил немцев. Это стало явным — и меня отрешили. Вот и все.

— Так вот откуда у вас женщина, — понял Николай. — Ага! А ведь по канону не положено.

— Ну и плохо знаете канон, — усмехнулся Лафортюн. — «И да не примет он для услуг никакую женщину моложе сорока лет» — вот как сказано в правилах нашего епископата. А моей Марте уже скоро тридцать восемь. Но это неважно. Теперь уже все тут неважно. Меня не любят ни те, ни эти. Недавно в газете было такое: «Лафортюн, кажется, совершенно серьезно вообразил себя аббатом Мелье, этим идиотическим созданием Вольтера и его безбожной клики, поджигающим костры июльских боен!» Как вам нравится?

— Нравится! Хорошая Марта, Ваше преподобие! Вы ее достойны — герой и нарушитель обетов священничества.

— Ладно, ладно, — добродушно отмахнулся Лафортюн. — Благоразумный разбойник! Это что? Из посольства, что ли? У вас такое задание — эпатировать всех попов? — Он сел. — Фу, совсем записался! Ну, сегодня я буду пьян, пьян и пьян и прочту вам Донна по-английски — вы не слышали его теологические стихи? Ну вот, сегодня прочту. О, это вершины глубокомыслия. Послушаете мою декламацию.

— О-о, с огромным удовольствием. Вы вообще талантливый человек, Ваше преподобие, только по ошибке марианит.

— Вот это правильно! — ударил кулаком по столу Лафортюн. — Зачем я сунулся в орден? Я верю после моих злоключений в Бога не меньше, а больше, чем раньше, но эта мысль — зачем? — мне все чаще приходит в голову. Монах из меня вышел скверный!

— Зато солдат вы отличный, а товарищ и того лучше!

Лафортюн пожал плечами.

— Хорошо, если так. — Он подумал. — И знаете, может быть, они правы, что запретили мне священничество. — Он подумал еще. — Я многое понял. Беда только, что я не так много еще забыл, не так легко стряхнуть с себя монаха!

*

— За нашу встречу! — сказал Николай и поднял бокал.

— За дружбу каторжников, — сказал Лафортюн и тоже поднял бокал.

— За человеческий мозг — самый благородный металл вселенной, — сказал Николай.

Они чокнулись.

— Теперь за наше будущее, — сказал Лафортюн и снова налил бокал. — Я тогда вам наговорил много нехорошего — так вы на меня не обижайтесь.

Николай пригубил свой бокал.

— «О благодетельная сила зла», — продекламировал он задумчиво. — Молодчина Шекспир…

— У вас все благополучно дома?

— Да, — ответил Николай, — все.

— Так оно и должно быть, — согласился Лафортюн. — Помните, я говорил: «Мир бесконечно больших величин!» Потом я понял: мир бесконечно больших величин ослепителен, но все его тепло расхватали люди, а там один блеск и космический мороз. — Его передернуло. — Он так холоден, что у меня под старость мерзнут зубы и кости — от его света. Я знаю: без него наш мир ослеп бы и погиб во тьме, но только теперь я понимаю, как всю жизнь мне было холодно от него: «Она меня любит». Она! Что за горячие и гордые слова! — Он тряхнул головой. — У меня по вечерам болят ноги, и я скулю: «Она меня любит по-прежнему!» — продекламировал он. — Она вас любит по-прежнему?

— Налейте-ка мне! — попросил Николай и поднял стакан. — Слушайте, Лафортюн, все пошло совсем не так, как я думал, совсем не так!

— Но вы вернулись, и она любит вас по-прежнему? Что ж вам еще? — улыбнулся Лафортюн.

— Правильно, я вернулся, и она меня любит по-прежнему. И у нее сын, и этого ей только и не хватало. Я ей не мог дать этого! Ну, пьем!

— Постойте-ка! — озадачился Лафортюн и поставил бокал обратно. — Я что-то недопонял, — вы сказали: у нее сын, а разве…

— Какая нам разница, Ваше преподобие. Сын есть сын, и он уже не будет жить в таком окаянном мире, как пришлось нам с вами. — Николай встал, встал и Лафортюн. Так они и стояли друг перед другом, подняв бокалы. — Выпьем за ее сына, выпьем за мир бесконечно больших величин, где так светло и так холодно, и за нашу землю, которая собрала все тепло его. На ней и темновато, и тесновато, и то и дело бьют в кровь морду неизвестно за что, а жить все-таки надо, и большей части это удается. А разбираться не будем, потому что не сумел, ладно?

— Да будет так, — сказал коротко теолог, — теперь я могу уже принимать даже и не такие тосты. — И они выпили еще раз.

*

Вот уж посчастливилось Петушку досыта наиграться с обезьянами! Мама в день рождения повела его в зоопарк. Это была восхитительная прогулка. Чего они там только не видели!

В попугайнике, например, по сетчатым клеткам метались, пикали и карабкались по сучкам и решеткам зеленые, красные, желтые, аспидно-черные синички.

Хохлатые какаду летали над трапециями — они были и белые, как снег, и розовые, как мрамор или пастила. Попугай, размалеванный грубыми мазками, с длинным синим хвостом и черными кругами возле желтых оголтелых глаз, хлопал крыльями, грыз кольцо и что-то истошно выкрикивал через свой деревянный нос. В других клетках метались туда и сюда, как зеленые медяные огни, неразлучники и еще какие-то темные птицы с металлическим отливом.

— Смотри, заинька, — сказала мама, — это синяя птица, она прилетает к нам из Индии.

Но он тянул ее дальше, в другое отделение. Там они увидели розовых фламинго с фигурными носами, лебедей, черных, как антрацит, королевского фазана, всего в драгоценных камнях, в цепочках, медальонах и ожерельях, павлина, распахнутого, как лучший мамин веер. Потом они спустились вниз, в таинственный аквариум, там за зеленой толщей, в глубокой и спокойной воде, стояли какие-то странные металлические рыбы, а между ними колыхались водоросли и все время поднимались пузырьки. Тут Петушок присмирел и все время держал маму за руку, и мама сказала: «Ничего, ничего, заинька», — и повела его дальше, уже в самый ад — к черным крокодилам, к сетчатым удавам, к огромным черепахам с морщинистой слоновой шеей и умными человечьими глазами, к каким-то непонятным юрким ящерицам с головами и колпачками каменных шутов на соборах (у папы есть такая книжка). Они загадочно смотрели на Петушка с зеленых веток, и лапки у них были сжаты в кулачки, как у мартышек.

Потом поднялись вверх к солнцу и были у слонов, и старый слон вставал перед ними на колени и тряс головой, а молодого они кормили булками; у бегемота — но он как раз был под водой, и вокруг бассейна стояла благоговейная толпа и ждала его появления, — потом они видели львов, тигров, леопардов, пантер пятнистых и пантер черных как ночь с острова Явы, пум — больших кошек с длинными хвостами, на несгибающихся собачьих ногах, — и возле последней клетки произошла маленькая заминка. Там была всего-навсего рысь, она лежала, вытянувшись на деревянном полу, и не то притворялась, что спит (чтоб не отвечать людям на их глупости), не то верно спала. А перед клеткой стояли трое: какая-то очень красивая, высокая дама в беретке — по всему видно, что артистка, — рядом с ней маленькая, очень серьезная голубоглазая девочка и высокий плечистый человек в черном почти квадратном пальто и мягкой серебристой шляпе. Других посетителей возле этой клетки не было — ни ребят, ни взрослых, никого. Даже служитель сидел очень далеко где-то между львами и пантерами. Кому охота заниматься обыкновенной рысью, да еще спящей, когда рядом знающие люди катаются на осликах и пони, кормят морковью и белыми булками слона и дразнят обезьян. Красивая дама вдруг посмотрела на маму и тихо улыбнулась, здороваясь, и мама тоже улыбнулась ей и сказала: «Здравствуйте!» А в это время серьезная девочка обернулась к тому, в шляпе, и удивленно сказала: