— Ой, что-то давно мы уж это слышим. Но это какие же — самые ответственные?

— А вплоть до риска уничтожения всей жизни. Вы знаете, что такое цепная реакция?

— И знать не хочу! — сердито ответил Жослен — он был очень разозлен. — Нет, вы подумайте, что вы только говорите! Около двух тысяч лет тому назад человечество с высоты креста…

— „Человечество“, „высота креста“, — передразнил Рудольф. — С вами говорят как с мужчиной, а вы завели черт знает что. Гуманисты! Политики! „Человечество“…

— Да, да, с высоты креста! — крикнул Жослен. — А вам что, не нравится? Зря! Эшафот — это та трибуна, с высоты которой только и решаются такие вопросы.

— Вот у русских „Катюша“ — так она их решает без всякого креста и трибуны, — зло усмехнулся Рудольф. — Снаряды термического действия — знаете, что это такое? А вы нам крест! — Он налил себе стакан коньяка и выпил залпом. — Это все, коллега, из старой оперы о золотом веке: все будут счастливы; все будут богаты и красивы, и ни калек, ни нищих; наобещали, а взять неоткуда — вот вы и повысовывали языки.

— А вы ничего не обещали? — спросил Жослен.

— Правильно, мы обещали, — стукнул кулаком по столу Рудольф. — И тоже золотой век! Ho — кому? Мы говорим человеку: сначала надо посмотреть, кто ты такой — сорняк или зерно, а потом и решить, что тебе обещать, потому что одно — зерну, другое — сорняку.

— И сорняк — в огонь? — спросил я.

Гестаповец подмигнул Жослену.

— Чувствуете? И ваш секретарь заиронизировал! Смейтесь, смейтесь, молодой человек, вы ведь из Лихтенштейна — так вам ли не смеяться над Германией! Ничего, просмеетесь, господа, — он сделал резкое движение рукой и опрокинул стакан, — как и все, кто еще не понял: мир и счастье всем — это глупость и безнравственность, за него ни один думающий человек не заплатит грошика! Кому мир? Кому счастье? Вот я наци, эсэс, „хайль Гитлер“ — так совместимо мое счастье с жизнью советского или английского шпиона? А? Совместимо? Ну, так вот, в этом и все дело! А то вывесили, как на гала-представлении — всем! всем! всем! — он уже орал, — и удивляетесь, почему никто не идет. Да потому и не идет, что дураков-то нет, господа хорошие! Ишь ты! Никто не желает людям зла, все хотят блага, а мир пропах трупом! Почему? Да все вы, вы, господа женевские миротворцы! А я бы так: кто только заикнется, что он знает, как осчастливить человечество, — я бы того на крюк и на фонарь, потому что вот он-то зальет мир кровью. Так вот за что давайте выпьем — за крюк для благодетелей да уравнителей.

— Ну и не остроумно, Рудольф, — поморщился Жослен. — Что истина рождается в крови и грязи, это знают все. Над чем же тут смеяться?

— Не остроумно? Над чем смеяться? — издеваясь, подхватил этот скот. — А вот в Катыни перестреляли двенадцать тысяч, а вы, господин Жослен, мой дорогой коллега, приехали туда на собственном „бьюике“. Отель вам — лучший! Денег у вас — полные карманы! Чеки у вас на рейхсбанк! Международная комиссия — турки, испанцы, итальянцы, шведы, швейцарцы! Геббельс перед вами прыгает, как мартышка, а те лежат в ямине — пуля в затылке, руки назад проволокой закручены, колотые раны в спине, потому что подгоняли их штыками: „Скорее, скорее! — некогда!“ Значит, что ж? Им смерть, а вам золото. — Он вдруг хохотнул. — А та-то в черном платье… Ну, жена расстрелянного… Ну, польского майора… ну, как же ее? Вы все ее хвалили — мы же тогда еще были коллегами, — он заржал. — Aга! Гуманист!

— К чему вы это? — поморщился Жослен.

— А к тому, что правильно, умно сделали. Не зевай! Помни счастье, всем не хватит… Если тебе хорошо, значит, другому непременно плохо и кого-то ты обездолил — именно ты. Вот у меня интересная жена: если меня убьют, так она пойдет к другому. Вот другой и ждет не дождется, потому что мне — гроб, а ему — кровать! Так?

Жослен молча походил по купе, а потом остановился перед столиком и осторожно спросил:

— Раз уж вы в таком разоблачительном настроении, так не можете ли вы мне ответить на один вопрос — не для печати, конечно, этого ни одна газетная бумага не выдержит.

Рудольф налил себе еще стаканчик и поднял его, рассматривая на свет.

— Ну, ну, вы без этих предисловий. Если могу и знаю, то скажу, — ответил он спокойно.

Жослен помолчал, а потом заговорил осторожно, выбирая слова:

— Вот вы очень образно говорили о сорняках: в огонь, мол, их. Скажите, как это следует понимать, буквально, что ли?

— Это зачем? — нахмурился Рудольф. — Что, у нас много свободных рук? Есть безработные? Нет, пусть работают, а там увидим. — Он посмотрел на Жослена и загорелся. — Вот где гнездится дефатизмус! В таких вопросах! Как вам хочется, чтоб мы все взбесились и перешлепали друг друга! Нет, господа хорошие, как ни странно и ни смешно, а фюрер с ума еще не сошел. Да, не сошел, и этого не делает! — и он стукнул по столу кулаком и пролил ром.

Я, признаться, испугался — вдруг эта скотина опять что-то почует и начнет присматриваться, но Жослен просто спросил:

— А что если сошел и давно это делает? Нет-нет, демагогия меня не интересует. Тогда давайте просто прекратим разговор. А вот можете вы хоть раз задать этот вопрос самому себе?

С минуту они молча смотрели друг на друга, и гестаповец вдруг быстро отвел глаза.

— Вас с такими-то разговорами, — пробормотал он злобно, взял бутылку и разлил остаток рома. У него слегка побледнело лицо, но у пальцев была мертвая, неподвижная хватка.

— Пейте все! — приказал он.

Мы выпили — я так и не понял: это тост за упокой?

Рудольф встал и, пошатываясь, шагнул к дверям…

— Железная дева родила мышонка, — повторил он. — Вот вы — мыши. Уже бежите с корабля. А мне бежать некуда: я с ними погибну, — он огляделся, что-то ища.

— Вы так и пришли, — сказал Жослен.

— Да? — он постоял, пошатался. — Кажется, станция, пойду прогуляюсь, а то что-то голова… Извините господа, если чего-нибудь… — И он вышел.

Мы помолчали.

— Ну, как вам? — спросил Жослен.

— Гадина! — ответил я. — Вот этот, наверно, погулял на востоке.

— Этот погулял! — согласился Жослен.

— И знаете, он действительно будет биться до последней пули.

— Вот этот-то? — удивился Жослен. — Да нет же! Он только не знает, примут англичане его или нет, а и сейчас уж готов перебежать к ним. Слышите, он уже говорит на их эсперанто. Нет, прав его преподобие — все пошло прахом, гора родила мышь. — Он постоял, подумал. — Но и дело Его преподобия тоже, кажется, проиграно. Больших теологических истин из этой войны не извлечешь. Да и вообще, дело человечества, кажется, безнадежно. Дьявол таки выиграл свой иск. В конце концов кто-нибудь поумнее да позлее продырявит земной шар, вставит в магму фитиль и… — Он махнул рукой. — Или снимут черти с неба паяльную лампу тысяч на сорок градусов, да и обдадут весь шарик пламенем. Вот и будет ладно! Хорошо еще, что я трус и верю в кое-что за пределами атомной решетки, а то что бы мне еще осталось».

*

Через десять дней они прощались в старинном немецком городке на французской границе.

Жослен печально сказал:

— Ну, теперь я ничего не узнаю о вас до конца войны.

— Если меня к тому времени не убьют! — заметил Николай.

— Да, если вас не убьют, — повторил Жослен, смотря на него, — но почему-то я уверен, что все будет хорошо.

Николай улыбнулся.

— Уверен! Это такое великое слово, что перед ним падает все. Пока ты жив, конечно. Перед смертью и оно ничто!

— А знаете, я завидую вам, — продолжал Жослен. — У вас есть куда идти и к кому идти? Вот пройдет несколько месяцев, война кончится, — я ведь в это NW нисколько не верю, ибо знаю: y бедного Августина нет уже ни денег, ни девочек, — так вот, кончится война, вы напишете замечательную книгу, и ее переведут на все языки мира. А я… и война кончится, а что я могу рассказать? О встрече с вами да о том разговоре. — Он подумал. — Но мы с вами обязательно встретимся. Что, вы не верите в это?

Николай пожал плечами.