Изменить стиль страницы

– Вы, я вижу, тут разговляетесь, как на пасху! – воскликнул восхищенный Цедро.

– А ты как думал! Баб, правда, нет никаких, ни тех, ни других, зато Скаржинский наделал таких колбас, что целый полк вот уже неделю уплетает их и никак не может наесться.

– Откуда же вы набрали свиней?

– Ну, об этом Скаржинского спроси…

– Думаешь, это все. Да у Скаржинского полон хлев свиней, он так их кормит, что они двинуться не могут, а колет только самых жирных.

– Одно только, братцы, его сокрушает, – посмеивался старый Шульц, – что не может он хоть часть этих свиней погнать на ярмарку в Вонвольницу или Баранов… То-то бы набил мошну!

– Ну-ка, питухи! Выпьем за здоровье молокососа Цедро! – крикнул Прендовский.

– Ну, коли ты от такой раны не окочурился, значит, молодец. Перекувырнулся, как клоун в цирке, а уж кровь хлестала, как у сохатого, когда ему под пятое ребро попадут, – бормотал Незабитовский.

– Хоть ты с нами в этих чертовых горах Худенес не был, однако боевое крещение получил. Выпьем за улана!

– Выпьем круговую за улана! – крикнули офицеры.

Вся полупьяная компания встала. Цедро окинул офицеров глазами, и солдатская грудь его запылала восторгом. Он готов был умереть за этих людей, он дал бы изрубить себя на куски за честь, которую они оказали ему, подняв тост за него и назвав его уланом… Цедро хотел сказать им, что видел Наполеона. Он поднял бокал…

– Позвать сюда Дыса! – крикнул Прендовский. – Пускай споет, черт, а то скучно… смерти в глаза глядишь…

– Позвать Дыса!..

Вошел старый солдат, небольшого роста, с белыми как снег волосами и белыми подстриженными усами, но бодрый и красный, как свекла.

– Ну-ка! Спой, старина! – закричали все.

– Только не из новых песен…

– Старую нам спой! Самую старую!

– Слушаюсь! – ответил, вытягиваясь в струнку, Дыс.

Он отошел к стене, откашлялся, провел рукой по усам. Потом поднял торжественно руку, как будто дирижируя оркестром, и запел таким неожиданно чистым, сильным и чудным голосом, что в доме воцарилась мертвая тишина:

Лех, пробудися! Сон твой глубокий,
А притаился нехристь жестокий,
И сошлися тучи…
Слезы лей горючи Рекою!

Сама правда звучала в его голосе, лились ручьи горьких слез.

Землю орудий гром потрясает,
Турок Украину уже попирает,
Цепи уж надеты… Лех, орел наш, где ты?
Ты спишь все?

Вся толпа офицеров в восторге хором повторяла за певцом последние слова куплета. Прендовский наполнил себе кубок и подливал в него горькую слезу.

Смелый орел наш! Где твои громы?
Где огневые стрелы Беллоны?
Где наша отвага? Где прадедов слава?
Где храбрость?

Песня еще не отзвучала, когда вдруг послышался быстрый топот, шум и крики. Толпа солдат расступилась в дверях, и в комнату ввалилось несколько рослых улан в шапках и полном вооружении, неся кого-то на руках. Все они были окровавлены, в изодранных мундирах с обезумевшими, потемневшими от пороха лицами.

– Кто это? – крикнул Незабитовский.

– Несем пана Стоковского.

– Капитана! – воскликнули офицеры.

– Жив?

– Изрублен, но еще дышит.

– Наверх его, в комнатку.

– Хирурга!

– За здоровье Стоковского!

Вслед за солдатами вкомнату вошел поручик Микуловский.

– Смотрите-ка! – закричал Шульц.

– Что, невредим?

– Слава боту.

– Как же все было?

– Рассказывай, не тяни душу!

– Боишься, чтобы слова во мне не сгнили вдруг, как у блаженной памяти Санчо Панса. Есть хочу.

Микуловский сел за стол и придвинул к себе ближайшее блюдо.

– Где это было?

Поручик с самым невинным видом принял из рук капрала наложенную верхом тарелку свинины и, запивая жаркое чарой вина Вальдепеньяс, проговорил между двумя глотками:

– Да в Мора.

– Что это за Мора? – спросил Цедро.

Микуловский искоса на него посмотрел.

– А, вы живы? – сказал он. – Мора – это замок, как в Хенцинах, а то и побольше. Поставили нас туда со Стоковским, на это гиблое место… Страшно, черт подери, в этом замке… Окопались мы, расчистили рвы, которые, говорят, еще мавры из Андалузии, воюя с кастильскими королями, вырыли в скалах…

– Что ты там про Кастилию плетешь? Говори толком!

– Ну, вот. Напали на нас еще вчера, в полночь, со всех сторон. Этой рвани человек с тысячу было, а нас всего полсотни, заперлись Мы в старых башнях. Отстреливались, покуда пороху хватило. Потом стали камни швырять. Да они разобрали стену, пробили дыру в угловой башне и подожгли лестницу.

– Как же вы вышли?

– И сам не знаю. Пошли прямо в огонь. Палашами рубились… Стоковский дрался как дьявол!

Воцарилось молчание, Микуловский продолжал жадно есть.

– Кто же погиб? – спросил кто-то из толпы.

– Не знаю. Погибли… Не один свалился головой в огонь. Когда мы вскочили на коней, бой еще кипел. Ну, я уже сыт, – еду!

– Мы с тобой! – закричали офицеры.

Цедро растолкал толпу офицеров и побежал к своему коню. Когда уже в седле он очутился перед домом, во дворе горели смоляные факелы, офицерам подавали коней, в конюшнях слышалось ржание и шум. Через несколько минут затрубили сигнал: «На конь!»

– Хлопцы! Нынче не давать пардону разбойникам! – слышен был в темноте голос Незабитовского.

На берегу Равки

Вторая рота первого эскадрона улан полка Дзевановского рано утром выступила в головной патруль. Дождь лил всю ночь. Утих он только под утро. Низкие тучи поднимались с мазурских равнин, открывая на горизонте полосу лесов.

Рота получила приказ спуститься по болотистому берегу речки Равки пониже трех озер в Михаловицах, и у первой же запруды, в том месте, где стоял последний пикет, вступить в леса, прочесать их и выйти на соединение со своим шестым полком и с кавалерийской бригадой Беганского. Сто семьдесят кавалеристов с капитаном, поручиком и двумя подпоручиками быстро удалялись от Варшавского тракта. Через каждые двести – триста шагов они пробовали найти проход, но безрезультатно.

После весеннего половодья и дождей всю долину Равки поняла вода, доходившая до самых полей. Сразу же под Пухалами начинались торфяники, где лошади даже на самом краю уходили по тебеньки в болото. Единственное место посуше, с мостом, около огородов фольварка в Михаловицах, был получен приказ обойти. Поэтому рота продвигалась дальше. Между дорогой, по которой она шла, и Пенцицами стояла топь, предательская трясина чуть ли не в версту шириной, залитая поверху водою. Длинные ржавые болота тянулись до деревень Творки и Прутков. Огромный парк, разросшийся у озер Пенциц в целый лес, скрывался еще в темной мгле. Порой из тумана выступали купы деревьев и снова прятались в таинственном полумраке. Только аллеи старых лип на песчаных пригорках, ведущие в сторону Коморова, виднелись уже в голубом просторе.

На заливных лугах уже повсюду пробивалась свежая травка, и аир так упруго выбрасывал снизу целыми рядами светлые побеги, словно снопы пламени вырывались из недр земли.

Прибрежные ольхи, которые на болоте росли купами и рощами, стояли еще обнаженные и среди молодой зелени казались какими-то хилыми и опухшими; но и у них вершины уже оделись, как дымкой, желтенькими сережками. По рвам и бороздам с журчаньем и плеском бежали в долину потоки полой и дождевой воды. Над длинными плавами и топями торфяного болота, которое дымилось, прея в тепле проснувшегося дня, с радостным криком носились веселые пигалицы.

Солдаты тихонько подражали их родным голосам, причем некоторые так искусно, что вся рота покатывалась со смеху. Даже воинственный и грозный капитан Францишек Катерля, лучший кавалерист во всей армии, быстро ехавший впереди, не мог скрыть улыбки под пышными усами. Он строго покашливал и, озираясь, смотрел зверем; но солдаты хорошо знали, что в сердце у него такая же весна, как и у всех.