Он задавал себе вопрос, где сейчас doncella? В каком месте? Он совсем не мечтал ни о том, чтобы поговорить с нею, ни о том, чтобы увидеть ее… Он хотел только знать, что она жива. Не отдавая себе в этом отчета, он хотел только раз навсегда покончить со всем этим, к черту, заснуть наконец. Повалиться ничком среди этих трупов и заснуть вечным сном. Он понимал, что в память, под ее железную крышку, врезается все, что он видел, что в мягких извилинах мозга, словно на твердой меди под неумолимым резцом гравера, беспрерывно запечатлеваются все картины. Счастье только, что нет времени, поэтому не видишь их. Пасть ниц и истлеть так же, как те, что лежат здесь. Истлеть так, чтобы вместе с тобой угасли, обратились в прах живущие где-то в тайниках души предательские мысли, мысли трусливые, полные отчаяния, не солдатские, а бабьи, ребячьи мысли. Может, перестанет тогда мутиться его ум! Почему не вонзила она тогда кинжал ему в грудь по самую рукоять? Почему не пронзила ему сердце, не убила его по-мужски, как он старого монаха' 1Так, чтобы в глухом и немом полу глухо отдалось: «Свершилось!»
Он содрогнулся, озираясь кругом.
– Ах, умереть, держа в объятиях сестру своей души, дрожащую и хрупкую, как золотая бабочка, схваченная грубой рукой! Умереть у ее чуткого сердца, не причинив ему никакого вреда. Чувствовать юный дух, пламя жизни в двух телах… Вдохнуть, умирая, свою душу в ее уста… Почему, сестра, дрогнула твоя нежная ручка?… – невнятно и громко бормотал он, подавляя рыдания, и все метался по комнате из угла в угол, из угла в угол…
– Держи, эй ты, улан! – крикнул над самым его ухом разведчик.
– Что такое?
– Пойду посмотрю, что делается во дворе, а то зайдут к нам с тылу и передушат, как мышей в норе. Да метко целься, а то патроны у нас кончаются.
Кшиштоф выхватил у него из рук заряженное ружье и с яростью начал стрелять в толпу. Это дало ему возможность забыться. Голову окутали клубы дыма и пыли, на губах он чувствовал горький вкус полыни. Пустое дело, глупое занятие – умело заряжать ружье, прикладываться, целиться и спускать курок – безраздельно им завладело. Он целился метко и бил без промаха.
Тем временем разведчик Кжос вышел на лестницу и скрылся в темноте. Не успел Цедро дать и пяти выстрелов, как тот вбежал на цыпочках с известием, что во дворе стоят испанцы.
– Внизу… – проговорил он, хватая карабин убитого товарища.
– Бежим!
Они вышли все на цыпочках на балкон третьего этажа. Действительно во дворе шлепали «абарки» – деревянные башмаки арагонцев. Несколько мужчин толкалось там с карабинами в руках. Крича, смотрели они на трупы женщин, выброшенных за перила балкона. Тотчас же трое испанцев были убиты наповал меткими выстрелами польских солдат, остальные молча побежали наверх. Слышен был стук деревянных башмаков по ступеням лестницы. Всклокоченные головы испанцев, обернутые окровавленными тряпками, показались в дверях на балконе третьего этажа. Как тигры, обежали испанцы деревянный балкон. Со свистом и воем мчались они к разведчикам. В дверях, у выхода на парадную лестницу, закипел бой. Испанцы сшиблись с поляками в братоубийственной схватке. Карабины были отброшены. Дрались голыми руками! Цедро увидел, как сверкнул толедский кинжал. В ту же минуту Кжос упал, точно сраженный молнией. Он грянулся затылком на каменный порог и ни разу не дернулся. Испанцев было трое. Все трое погибли скорее, чем добежали туда. Двое были выброшены за перила, так же как их соотечественницы, а третий, которому прикладом размозжили голову, через несколько минут превратился в груду кровавого мяса. Польских солдат оставалось теперь только пять человек. Патроны у них кончились. Двор наполнялся испанцами.
– Ну, теперь, братцы, делать нечего!
– На бой!
– Двери настежь!
Крупными шагами, с удалою песней на устах, они спустились вниз. Поправили на себе патронташи, пояса и ремни. Шапки сдвинули на ухо. Крепко застегнули под подбородком ремешки. Выпрямили друг другу черные султаны.
– Улан! Иди в середину.
– Оставьте меня в покое! Я пойду без вас, один!
– Иди в середину! Я тебе приказываю, я тут сейчас командир! – сказал крайний солдат.
– Карабином плохо владеет, а туда же, он, видишь ли, один пойдет!
– На руку!
– Шагом марш!
С дверей, выходивших на улицу Сан Энграсия, солдаты сорвали железный засов. Падая на камни, он лязгнул, как меч палача. С треском распахнулись обе створки дверей.
– Да здравствует император! – в один голос крикнули солдаты, и железной поступью вклинились в толпу испанцев.
– В штыки!
Солдаты ринулись на защитников баррикады и рассеяли толпу, как взорвавшаяся бомба. Когда желтые обшлага сверкнули в тылу баррикады, крик отчаяния раздался на ней. Солдаты добежали до первых мешков и рухляди, образовавших ступени уличного укрепления. Прыжками, молниеносно действуя штыком и прикладом, взбирались они наверх. Быстро приседая и прыгая, коля штыками спереди и сзади, снизу вверх и сверху вниз, пронзая и раздирая острием, солдаты прокладывали себе дорогу вверх. Каждый теперь дрался за себя, за всех пятерых и за всю армию.
Не успели испанцы счесть их, как солдаты вырвались на верхушку баррикады. Они сбрасывали оттуда защитников, мчась скачками по гребню баррикады, по колесам и лафетам пушек, как желтая молния по зубцам скал. При виде их в колонне штурмующих войск раздался воодушевленный крик. Привислинские батальоны, завидев своих у цели, бросились на баррикаду и, ожесточенно сражаясь, топтали неприятеля. Тысячу дул зарядили тем временем испанцы и тысяча прищуренных глаз прицелилась в головы пятерке. Грянулся наземь ничком один, захлебнулся на бегу брызнувшей изо рта кровью другой, как подкошенный упал на колени третий. Цедро, подгоняемый холодным ужасом, с оторванной половиной шапки, обливаясь кровью от десятка ран, ослепший от порохового дыма и восторга, широкими шагами спускался с баррикады по мешкам, трупам, домашней рухляди, уже вместе с победителями. Грозная песня вокруг. На гребне неприступной баррикады е го видела вся колонна. Лакост и Хлопицкий… На него показывали шпагами, круша, преследуя и тесня испанцев к следующей батарее, в конец улицы Сан Энграсия, где начиналась уже белая в лучах солнца продолговатая площадь Коссо. В том месте, которым овладели поляки, улица Сан Энграсия представляла собой узкую щель. Справа высились стены сумасшедшего дома, слева – огромные, темные стены францисканского монастыря. Колокольня, казалось, свешивалась над темным проходом. Испанский отряд, защищавший баррикаду, еще не отступил в этот проход, а, разбившись на два отряда, в мгновение ока занял монастыри Иерусалимских дев и францисканский. Цедро вместе с толпой товарищей ударил на первый из этих монастырей. Все калитки и ворота были забаррикадированы, но их тотчас же выломали захватчики. Испанцы были переколоты штыками у входа в храм, в его ризницах, корабле и приделах, в сенях и коридорах монастыря. Когда Кшиштоф вошел в главное здание, в котором помещались кельи монахинь, оно уже было захвачено войсками. Длинные, бесконечные извилистые коридоры, по обе стороны которых располагались кельи, были уже совершенно пусты. Там царили мрак и гнетущее безмолвие. Звуки шагов отдавались, как в колодце. Кшиштоф устал смертельно. Ему хотелось заснуть хоть на минуту. Он как раз подумывал о том, не прилечь ли где-нибудь у стены, притворившись убитым, когда вдруг в нескольких шагах, на повороте, около лестницы, услышал окрик:
– Qui vive?
Цедро отдал пароль. Из непроницаемой темноты на свет, падавший от полукруглого окна сквозь старые, пробитые пулями стекла, вышел офицер с обнаженной шпагой. Цедро пригнулся и сразу же узнал его.
«Ах, опять этот Выгановский… Родственник…» – подумал он с неудовольствием.
Капитан с иронической улыбкой смерил его глазами.
– Я видел вас на баррикаде, – произнес он наконец.
– Весьма возможно!
– Браво!
– Я очутился там случайно, собственно даже против воли.
– Еще лучше.