Изменить стиль страницы

Все же неделя прошла достаточно приятно. Уютный бездельник Косгрейв был всегда к его услугам. Но Джойс, который всегда прекрасно знал, на кого обижен он, не всегда знал, кто зол на него. Видимо, Нора все же была больше чем хорошенькой горняшкой, и то, что она предпочла Джойса, тоже было больнее, чем удар по мужскому самолюбию. Потом Джойс вставил бывшего друга в книгу, да еще и под неприятной фамилией, а ведь тот просил этого не делать. Получилось что-то вроде семьи — любовница, сын, дочь. И в Триесте у него дела идут непонятно за счет чего… Косгрейву пока не везло ни в чем, и чуть покровительственная сдержанность Джеймса раздражала его, он старался пробить ее. Видимо, потому 6 августа и был затеян разговор о Норе.

Хорошо знающему Джойса человеку было нетрудно сыграть на его мнительности, недоверчивости и мучительной неуверенности — он-то ведал суть того, что Косгрейву казалось успехом. Вот и напоминание о том, что Нора виделась с ним через сутки, вдруг подняло бурю. Теперь, по словам Косгрейва, оказалось, что она не оставалась на те сутки в отеле весь вечер, а прогуливалась вдоль реки. В его сопровождении.

Джойс получил очень болезненный удар. На весах взлетали и падали два груза: доверие Норе, ее невинность и верность, и жуткая возможность предательства. Косгрейв засадил гарпун даже глубже, чем хотел. Дублин обострил старые страхи и подозрительность Джойса; Ричард в «Изгнанниках» говорит человеку, которого считает своим самым старым другом: «В самой глубине моего мерзкого сердца я жажду быть преданным тобой и ею… я жажду этого так страстно и подло, быть навсегда обесчещенным в любви и похоти, навечно остаться постыдной тварью и отстроить свою душу заново на руинах позора».

Письмо Норе он написал за час — несколько листов яростных обличений и горечи. Все кончено, в Голуэй он не поедет и Дублин покинет немедленно, не закончив ничего из начатого.

«Я услышал это лишь час назад от него самого. Мои глаза полны слез, слез печали и унижения. Мое сердце полно горечи и отчаяния. Не вижу ничего, кроме твоего лица и того, как оно запрокидывается навстречу другому. О Нора, пожалей меня за то, как я сейчас мучаюсь. Я буду плакать сутками. Разрушена вера тому лицу, которое я любил. О Нора, Нора, сжалься над моей бедной разрушенной любовью. Я не могу назвать тебя никаким другим нежным именем, потому что сегодня вечером узнал, что единственное существо, которому я верил, не было мне верным.

О Нора, неужели между нами все кончено?

Напиши мне, Нора, во имя моей мертвой любви. Меня мучат воспоминания.

Напиши мне, Нора, я любил только тебя: а ты разбила мою веру в тебя.

Напиши мне, Нора».

Ночью он спал меньше часа. На рассвете бросился к столу и написал еще одно сумасшедшее письмо.

«О Нора! Нора! Нора! Я говорю теперь с девушкой, которую любил, у которой были рыже-каштановые волосы, которая вышла ко мне танцующей походкой и так легко забрала меня в свои руки, которая сделала меня мужчиной.

Я выеду в Триест, как только Стэнни вышлет мне деньги, и там мы сможем решить, как поступить лучше всего.

О Нора, надеяться ли мне еще на счастье? Или моя жизнь разрушена? Если я смогу забыть мои книги, моих детей и то, что девушка, которую я любил, оказалась лживой, видеть ее только глазами моей мальчишеской любви, я потеряю жизнь.

Каким старым и жалким я себя чувствую!»

Целый день он бродил по городу, а утром 8 августа написал Станислаусу, что уедет сразу, как только тот пришлет деньги. Но хранить тайну Джойс больше не мог. Вечером он кинулся к Бирну, никогда не обманывавшему его доверия, и выложил ему все. Со стонами и метаниями пересказал сказанное Косгрейвом, а Бирн ошеломленно разглядывал его. Наконец Джойс выдохся, и Бирн выложил свою версию. По ней, это был заговор Косгрейва против Джойса, а еще вероятнее — и Гогарти. Не сумев взять его уговорами, они попробовали наглую ложь и почти преуспели.

Как только речь пошла о заговорах, Джойс ожил. Теперь его было можно переубедить. Он устыдился своей легковерности — Иисусе, клюнуть на приманку Гогарти! Пережалеть себя! Устроить такую истерику в письмах!

Раскаяние не заставило себя ждать.

Нора уже получила все «вопли» Джойса и ходила оглушенная; несколько дней она не могла ничего написать, ручка валилась из рук, потом все же собралась с духом и ответила. Это странное письмо — в нем самоуничижение пронизано достоинством и наоборот. Да, он был настолько добр, что взял к себе невежественную девчонку. Да, у него есть все права отделить ее от себя. Да, он может поступать, как считает нужным. Присланное им она после долгих колебаний показала Станислаусу и совершенно неожиданно получила ободрение, поддержку и утешение. А ведь он всегда относился к ней с неприязнью, все уменьшавшейся, но так и не исчезнувшей. Когда-то, еще в дублинской пивной, Станислаус встретил мрачного Косгрейва, и тот по секрету поведал ему, что пытался встрянуть между Джойсом и Норой, но безуспешно… Несколько лет Стэнни пытался осторожно убедить брата, что Косгрейв может быть тем самым «предателем», но держал данное слово и ни о чем не говорил открыто. Теперь он получил свободу от обещания и в своей обычной прямой и достойной манере написал Джеймсу всю правду. Получалось, что поражение потерпел Косгрейв и нанесла его Нора, и с этим унижением он существовал несколько лет, а затем попытался выместить его на удачливом сопернике. Шекспир на небесах рукоплещет и пьет заздравный кубок.

Правда, еще до письма брата Джойсу при помощи Бирна удалось вновь заняться делами в Дублине, 17 августа он пишет Станислаусу, что встреча с Хоуном и Робертсом прошла успешно: они согласились издать «Дублинцев» и предложили куда более интересные условия, чем выдвигал Грант Ричардс. Через два дня они подписали контракт.

С должностью преподавателя в Национальном университете получилось несколько хуже: курс коммерческого итальянского всего за сто фунтов в год, да еще с вечерними занятиями, и Джойс решил вместо этого просить место экзаменатора по языку, чем он мог заниматься, не выезжая из Триеста. Перевод «Скачущих к морю» на итальянский тоже не удавался, из-за упорного несогласия наследников Синга.

Нора не отвечала, ощущение вины и вспыхнувшая вновь привязанность терзали Джойса, и в день подписания контракта на «Дублинцев» он пишет ей:

«Моя милая,

я ужасно огорчен, что ты не пишешь. Ты не больна?

Я переговорил обо всем этом с моим старым приятелем Бирном, и он замечательно отстоял тебя и сказал, что все это „мерзкая ложь“.

Какое же я ничтожество! Но после такого я буду тебя достойным, дорогая моя.

Моя сестра Поппи завтра уезжает.

Сегодня я подписал контракт на издание „Дублинцев“.

Извинись за меня перед Стэнни за молчание.

Моя чудесная благородная Нора, я прошу тебя простить мое поведение, достойное презрения; но меня сводили с ума, моя любимая. Мы разрушим их трусливый заговор, любовь моя. Прости меня, обожаемая, ведь ты простишь?

Ну скажи мне хоть слово, милая, хотя бы не согласись, и я взмою ввысь от счастья!

Ты здорова, любимая? Ты не растравляешь себя? Не читай эти жуткие письма, что я написал. Я был не в себе от ярости, когда писал их.

Спокойной ночи, моя драгоценная.

Думаю, что ни один мужчина не может быть достоин любви женщины.

Моя чудесная, прости меня. Я люблю тебя, поэтому я и обезумел при одной мысли о тебе и этом обыкновенном бесчестном подонке.

Нора, милая, я смиренно прошу прощения. Обними меня снова. Сделай меня достойным себя.

Я еще добьюсь многого, и ты будешь рядом со мной.

Спокойной ночи, моя дорогая, моя драгоценная. Теперь перед нами открывается вся жизнь. Это был жестокий опыт, и теперь наша любовь будет нежнее.

Дай мне свои губы, любовь моя.

„Мой поцелуй подарит мир

И покой твоему сердцу.

Спи спокойно теперь,

Тревожное мое сердце“.

Джим».

Перемены должны были быть ознаменованы, и через два дня он пишет:

«Знаешь ли ты, что есть жемчуг и что есть опал? Когда ты впервые вышла, прогуливаясь, на меня из того чудесного летнего вечера, моя душа была красива, но бледной и бесстрастной красой жемчужины. Твоя любовь пронеслась сквозь меня, и теперь я ощущаю, словно мой разум стал опалом, он полон странных переливов и красок, теплого света и быстрых теней, прерывистой музыки… Сегодня я написал твоей матушке, но на самом деле я не хочу туда ехать. Они будут говорить о тебе и о вещах, неизвестных мне. Я в ужасе от того, что мне покажут твою детскую фотографию, а я подумаю: „Я не знал ее тогда, а она меня. Когда она утром бежала к мессе, то порой дарила долгие взгляды встречным мальчишкам. Другим — не мне“.