Изменить стиль страницы

Станислаус восторженно описывал ему тенора-ирландца Джона Салливана, выступавшего в Триесте и читавшего «Портрет художника в юности». Когда Салливан в конце 1929 года вернулся в «Пари опера», то по настоянию Станислауса позвонил Джеймсу и встретился с ним. Симпатия была мгновенной и обоюдной. Салливан был из Корка и в родстве с Керри; теперь он, пережив множество театральных интриг, стал ведущим тенором в одной из главных французских оперных трупп.

Когда Джойс впервые услышал его пение, симпатия превратилась в яростную, чуть ли не любовную привязанность. Вагнера Джойс не любил, Тангейзера презирал как персонаж, но Салливан мог петь что угодно — голос его потрясал. По телефону заказывались билеты на каждый спектакль, где пел обожаемый тенор, а на «Самсоне и Далиле», где пел еще один ирландец, Дэн О’Коннелл, Джойс сидел радостно и гордо. В «Гугенотах» он наслаждался сценой заклятия клинков, где Салливан «собирал вокруг себя всю музыку». Точно подсчитал, сколько каких нот Салливан берет: 456 «соль», 93 «ля минор», 54 «си-бемоль», 15 «си», 19 «до» и две «до-диез». Он называл его голос «трехмерным» и сравнивал со Стоунхенджем.

Сохранилось фото, где они втроем с Джеймсом Стивенсом; Джойс предлагал назвать его «Три ирландские красотки». Он говорил, что у Салливана сложение дублинского полисмена, а лицо как у ученика закрытой школы, сбежавшего оттуда в 14 лет. Взрослым Салливан был — его яростно делили между собой жена и несколько постоянно обновлявшихся любовниц, его никогда не приходилось долго уговаривать выпить, но он был щедр, тянул на себе дюжину иждивенцев и ссужал деньги многим. «По темпераменту — непослушный, скандальный, склонный к дракам, недипломатичный; но с другой стороны, добродушный, общительный, непритворный, забавный и многое знающий» — так описывал его сам Джойс. Салливан рассказал ему, как его предупредил «итальянский круг», обожавший Карузо, Мартинелли и Лауро-Вольпи, чтобы он не совался в Ковент-Гарден, Метрополитен-опера и Чикагский оперный, а до многого Джойс доискался сам, и друг, подвергнутый такому преследованию, стал ему больше чем другом… «От запрещенного автора — запрещенному певцу», — написал он на одной из подаренных книг.

Эллман высказывает догадку, что Джойс постоянно искал сходство между собой и другими людьми; собственно, на этом держались его долгие и краткие дружбы. Но если многие ищут сходства, то Джойс искал того, чем не стал, но мог стать сам, альтер эго, и Салливан, сделавший карьеру, от которой отказался Джойс, блиставший так, как могло получиться и у него, был воистину драгоценным отражением. Он приводил друзей на все его спектакли — не прийти означало поссориться с Джойсом; иногда покупал им билеты, учил их кричать: «Браво, Корк!» — и вести певца потом в «Кафе де ла Пэ» или «Версаль». Он настаивал, чтобы они писали о Салливане меценатам и влиятельным фигурам, и даже уговорил Уильяма Берда опубликовать в «Нью-Йорк сан» статью о бойкоте Салливана и об обещании, данном Джону Маккормаку Бостонским оперным театром, что ни один другой ирландский тенор никогда не споет на их сцене. Руководители театра с обидой отрицали это, Берд чувствовал себя идиотом, но Джойс уверил его, что это отличный шаг в паблисити Салливана. В марте 1930 года он говорил, что написал о Салливане тринадцать раз в ведущие американские, английские, ирландские и французские газеты. Пауза, к великому облегчению Норы и друзей, наступила, когда Джон Салливан получил ангажемент в Алжир и уехал.

На одной из дискуссий по проблемам времени Джойс говорил с Олдосом Хаксли, тоже терявшим зрение, а третьим был дублинец Томас Пью, знавший текст «Улисса» лучше автора — он был одноглазым. Сочетание было забавным, а предсказание жутковатым. К тому же умер доктор Борш, лечивший его много лет, и Джойсу становилось все хуже, но никто не мог ослабить боли. Цюрихские друзья написали Джойсу о профессоре Альфреде Фогте, прославившемся целым рядом удачных операций. Они же помогли ему договориться о консультации у Фогта в апреле 1930-го. Пора было менять и образ жизни: квартира на площади Робийяк становилась проходным двором, работать было трудно, а при необходимости остаться в Цюрихе на более долгий срок нужно было временное жилье. Все ближе становилась другая проблема: собственность Джойса унаследовать по английским законам было можно, только постоянно проживая в Англии. А для этого нужно было сделать то, чего столько лет добивалась Нора, — заключить легальный брак. Но перед этим, что вполне логично, Джойс хотел и буквально видеть, что он, собственно, делает. И, обосновав очередную отсрочку, уехал в Швейцарию.

Цюрих, который он увидел остатком зрения, поразил его. Он словно увидел его заново — и восхитился: «Что за город! Озеро, гора и две реки!..»

Обрадовал его и Фогт. Джойсу сняли боли и обещали сохранить по крайней мере один глаз. Фогт ни разу не позволил ему заплатить за лечение; даже Имон де Валера, премьер-министр Ирландской республики, не пользовался у него этой привилегией. Мнительный Джойс в Париже проконсультировался у доктора Коллинсона, который подтвердил, что в любом случае одиннадцатая операция необходима. В мае 1930 года Фогт прооперировал ему левый глаз, удалив третичную катаракту, но завершить операцию не сумел — возникла угроза, что стекловидное тело, и так уже поврежденное предыдущими операциями, погибнет окончательно. Джойс некоторое время мучился иритом из-за скопившейся крови, но врачи убрали ее из глаза с помощью пиявок. Микроскопическим обследованием Фогт установил, что кровь все равно поступает прямо в стекловидное тело; поэтому разрез было решено оставить открытым и дать измученному глазу восстановиться, на что могло уйти несколько месяцев. Кроме того, последняя операция Борша привела к образованию сложной катаракты на правом глазу, которую тоже надо было удалять. Фогт прислал Джойсу подробное письмо, где описал ситуацию и пообещал, что сделает в сентябре операцию для возвращения большей части ясного и рабочего зрения.

Хотя Джойс мог уже ездить поездом, но он побоялся приехать даже на триумфальное выступление Салливана в Ковент-Гардене 20 июня. Казалось, реальный или воображаемый заговор против Салливана разрушен. Однако в Париже Джойс узнал, что одну из лучших партий Салливана, Арнольда в «Вильгельме Телле», спел Лауро-Вольпи; с сокращениями, купюрами, практически отменив речитативы и, как было написано в послании Салливана газетам, «полностью избежав губительной дуэли с хором в финале». Критики единодушно восторгались Лауро-Вольпи, но в письме ему иронически предлагалось попытаться спеть партию полностью, а им обещали дать личную партитуру Салливана, чтобы они могли сверять по ней исполнение оперы, «изрядно ими подзабытой». Собственно, у него были основания чувствовать себя задетым: опера не исполнялась на европейской сцене с 1889 года, достаточно долго после смерти Таманьо не находилось тенора, который бы справился с этой партией, и Салливан напряженно работал, чтобы восстановить ее. Письмо называлось «Справедливость прежде всего!».

Post hoc est propter hoc — контракт Салливана с Ковент-Гарден был таинственным образом прекращен, и тогда Джойс решил устроить свой собственный спектакль. 30 июня 1930 года в Парижской опере давали «Вильгельма Телля» с Салливаном. Газетная заметка описала это так:

«Публика стала свидетельницей драматической сцены, превосходившей по накалу драму, игравшуюся на сцене… По залу пронесся шепот… когда водной из лож человек, в котором многие узнали Джеймса Джойса, ирландского романиста и поэта, перегнулся через барьер, сорвал с глаз толстые черные очки и воскликнул: „Merci, mon Dieu, pour се miracle. Après vingt ans, je revois la lumière“ [151]».

В остальных газетных публикациях он старался, где только мог, упоминать Салливана и Фогта; его парижские доктора, говорил он в интервью, позволили ему снимать глухие темные очки только в опере, и журналисты разнесли эту информацию повсюду, но Бич и Монье неприязненно интересовались, почему он так увлекся этим не слишком популярным певцом. Джойс отвечал, что со времен его появления в Париже он был представлен многим признанным гениям, все они милы и дружелюбны, однако для него — возможно, гении. А вот голос Салливана — здесь никакого «возможно». И скоро Джойс поставил второй акт личных «Страстей по Салливану». Когда он закончил арию из четвертого акта, Джойс вскочил и закричал на весь театр: «Браво, Салливан! Лаури-Вольпи — дерьмо!» Смех и аплодисменты достались ему заслуженно.

вернуться

151

Благодарю тебя, Господь, за это чудо. Через двадцать лет я снова вижу свет (фр.).