Изменить стиль страницы

И каков результат? Исполинские головоломки. Две ваши последние работы было куда восхитительнее писать, чем когда-либо будет читать. Считайте меня типичным средним читателем. Получу ли я какое-то удовольствие от этой книги? Нет. Почувствую ли я что-то новое и озаряющее, что чувствую даже от дурно переведенной Анрепом книги Павлова об условных рефлексах? Нет. Поэтому спрашиваю: кто, черт возьми, этот Джойс, требующий столько часов бодрствования из нескольких тысяч, отпущенных мне на жизнь, для постижения его вывертов и выдумок и вспышек истолкований?

Все это моя точка зрения. Может, правы как раз вы, а я ошибаюсь во всем. Ваша работа — выдающийся эксперимент, и я откажусь от чего угодно, чтобы спасти ее от разрушительного или пресекающего вмешательства. У нее есть свои верующие и последователи. Пусть они возликуют с нею. Для меня это тупик.

Мои самые теплые пожелания вам, Джойс. Я не могу встать под ваш стяг, равно как и вы не встанете под мой. Но мир велик и в нем есть место для наших обоюдных заблуждений.

Ваш

Г. Дж. Уэллс».

Уэллс, позитивист до мозга костей, при всем своем могучем интеллекте не мог себе представить, что научное мышление может быть и таким — если оно вторгается туда, где царит сон. Он исследовал бодрствование хорошо образованного среднего человека, и замечательные его фантазии, о чем бы они ни были, рождены при свете дня, даже когда он пишет о слепых или призраках. Поэтому Джойс точно так же усомнился, что язык Уэллса и его отношение к слову порождены наукой; об этом он писал мисс Уивер. Рационализм Уэллса здесь давал серьезный сбой, равно как и чутье художника. Еще смешнее Джойсу было читать о склонности ирландских католиков к литературному эксперименту и ее отсутствии у англичан-атеистов. Но «под всеми его остальными оценками я подпишусь, как под своими… чем больше я узнаю о политическом, философском, этическом рвении и трудах большого духового оркестра под управлением Паунда, тем больше задумываюсь, как меня туда пустили с моей „волшебной флейтой“…».

Джойс, как сказано у Торо, слышал совсем другой оркестр, шел не в ногу и играл другие песни. Ему никогда не удалось бы сделать то, что он сделал, если бы он был верным ландскнехтом. Но то, что в нем бушевало, уводило его из любой группировки, если начинало входить в противоречие с его прозой и его музыкой. Его прославленные ссоры с самыми близкими друзьями в немалой степени объясняются и этим, даже если внешние причины вполне явны и нелитературны.

Глава тридцать третья ОТЦЫ, ДЕТИ, ПСИХОАНАЛИЗ

Beloved, may your sleep be sound That have found it were you fed…  [149]

«Дорогой Джим,

тысяча благодарностей тебе за твое доброе и приветственное письмо с вложением. Утешительно на склоне моей жизни убедиться, что у меня есть по крайней мере один сын, и он и есть тот, что мною любим, который вспомнил обо мне в мой, быть может, последний день рождения. Благослови тебя Господь и да сохранит Он тебя для твоих детей. Передай им самую нежную мою любовь. Был рад узнать, что твоим глазам лучше, и горячо желаю увидеть тебя, прежде чем умру. С нежной любовью

По-прежнему твой любящий.

Отец».

Больше сотни таких писем Джон Джойс написал сыну, которого долго считал главной неудачей своей жизни. Сын был занят описанием чужих, пускай не вовсе выдуманных семей, но время от времени вспоминал о сыновнем долге, посылал ему деньги и просил друзей навестить отца от его имени. Остальные дети в основном о нем не помнили; а отцу 4 июля 1929 года исполнилось 80 лет. Возможно, Джеймсу в европейском далеке было легче помнить добро, но остальные не забывали отцу все, чего они натерпелись от него и по его вине. Старший все больше привязывался к Джону, а тот написал завещание, где завещал «все свое имущество единственному верному сыну». Он по-прежнему был остроумен и меток в суждениях и, даже когда ошибался, делал это в отличной литературной форме. Например, о новом ирландском правительстве он писал сыну, что Ллойд Джордж знал, что делает, «когда даровал нам свободное государство; он был уверен, что мы устроим в нем полный развал». Он не слишком восторгался карьерой сына и, как Нора, считал, что тот упустил возможность стать выдающимся ирландским тенором.

Сам Джеймс тоже не вмешивался в жизнь детей — не столько из уважения к их личностям, сколько из беспокойства за свою. Почти ничего им не приказывая и по возможности не запрещая, он был с ними добр и щедр. Пожалуй, он все же признавал за ними право на собственную жизнь задолго до Конвенции прав ребенка. Джойс выбрал один из лучших способов влияния на их выбор и стремления: беседы, осторожные намеки и предположения, и хотя медленно, однако без потерь и терзаний, они добивались своего.

У Джорджо открылся отличный бас, ему повезло на педагога. 25 апреля 1929 года он дебютировал на заметном концерте с двумя песнями Генделя, был одобрен критикой. Некоторые чисто джойсовские склонности он унаследовал тоже — тягу к спиртному и беспечность. Вместо выступлений он с головой ушел в роман с Хелен Кастор Флейшман, уже успевшей развестись с мужем. Роман развивался успешно, дама была счастлива войти в семью знаменитого писателя, а ее деньги обещали легкую жизнь, поэтому Джорджо не слишком волновался о своей карьере.

Лючия, очень любившая брата, почувствовала себя брошенной. Поведение ее стало неустойчивым — маленькие странности поначалу относились за счет фамильной эксцентричности, но пройдет всего несколько лет, и она изменится до неузнаваемости. Пока она весела, болтлива, смешит взрослых на вечеринках у Джойсов, изображая Чарли Чаплина в обвислых штанах, котелке и с тросточкой. Потом героем стал Наполеон — о нем она даже написала маленькую статью, и ее напечатал Ларбо, одним из первых заметивший ее странности.

Девочка превращалась в девушку, озабоченную дефектами своей внешности. Лючия довольно заметно косила, а на подбородке у нее был шрам. Джойс боялся операции, которая могла бы снять косоглазие, но Лючия начала сама настаивать на ней. Операцию сделали, но без особого успеха. Вряд ли это было решающим фактором; многие биографы считают, что Лючия больше пострадала из-за той беспорядочной жизни, которую семья вела до и после ее рождения, — переезды, ссоры, бесконечная череда гостей. Школы, менявшиеся одна за другой, тоже сделали свое дело: два года в Триесте, потом четыре с половиной года Цюриха при полном незнании немецкого — она училась целый год, снова год Триеста, затем переезд в Париж в 1920-м — новый язык, сначала полгода в частной школе, потом год в лицее Дюрэй. Но и вне школы тянулась такая же череда метаний от одного занятия к другому: в Цюрихе и Триесте Лючия три года занималась пианино, в Париже и Зальцбурге брала уроки пения, в академии Жюлиана в Париже училась рисованию, однако больше всего она тянулась к танцу. Упорно и сосредоточенно, как Джойсы при необходимости могли, Лючия занималась, меняя школу за школой и работая по шесть-семь часов в день. За это время она числилась на знаменитых курсах Жака Далькроза, у шведа Яна Берлина, у венгра Мадика, у Владимира Егорова, американца Рэймонда Дункана, современным танцем занималась у Маргарет Моррис.

Тоненькая, высокая, по-отцовски грациозная, Лючия была заметна и своеобразна; ее скоро начали включать в серьезные концерты, давать интересные партии. Она станцевала многое в постановках Луи Аттона, была на гастролях в Брюсселе, но 28 мая 1929 года состоялось ее последнее выступление. Международный конкурс танца в Баль-Булье не принес ей приза, но дал что-то вроде славы: Лючия выступала в сверкающем костюме рыбки, и публика от души аплодировала, крича: «Голосуем за ирландочку!» Джойс был страшно доволен. Однако странности одержали верх и тут. Девушка решила, что для танцовщицы ей не хватает выносливости, и после месяца непрекращавшихся рыданий с карьерой было покончено.

Вскоре после этого Мария и Эжен Жола встретили в ресторане, куда они зашли с Джойсами, знакомую-врача. Та поинтересовалась, не знают ли они этих англичан, и, узнав, кто там за столиком, покачала головой:

вернуться

149

Спи, любимый, отрешись/От забот и от тревог… (У. Б. Йетс «Колыбельная»),