Медведеподобный парень, стоявший со своим мольбертом перед Руфью, сказал, что здесь все безнадежно консервативно и должно быть похоронено. Когда Руфь спросила, что именно он хочет похоронить, он рассердился и произнес длинную речь о том, что искусство должно вести за собой общество. Руфь не возражала.
Он рисовал эскизы так же быстро, как Руфь съедала половинку хрустящего хлебца. Его готовые эскизы были поразительно похожи на вороньи гнезда. Невозможно было узнать ни одну складку кожи.
Руфи это нравилось, и у нее поднималось настроение. Парня звали Бальдр, у него была рыжая борода, висевший мешком свитер и сверкающие, навыкате, глаза.
Когда она с ним познакомилась, у нее возникло чувство, что таких, как она, он ест на завтрак. И она устыдилась, что не знает, кто он, потому что вел он себя как признанный гений. Но со временем она поняла: он имеет в виду, что признать его гениальность должны в будущем.
Однажды в пятницу, когда Бальдр в кафе особенно разбушевался, Руфь предложила ему выпить вина где-нибудь в другом месте. Он мигом переменился.
— Идем! — сказал он и сгреб в охапку свое барахло.
В «Казино» они выпили вина, а Бальдр еще и не одну порцию пива. Он совсем опьянел, и Руфь оказала ему дружескую услугу, проводив до его берлоги в ветхом доме на Акерсгата. Там он потребовал, чтобы она подалась к нему, — ему хотелось получить еще одно удовольствие.
Руфь не подняла его на смех, только сказала, что она замужем. Не переставая браниться, он отправился восвояси.
В понедельник Бальдр выглядел немного смущенным и спросил, заплатил ли он за себя.
— За вино ты заплатил, — ответила она.
— А больше ничего и не было, — засмеялся он.
— Об этом тебе ничего неизвестно, — насмешливо сказала она.
С тех пор он вел себя как ее телохранитель и в Академии, и в городе. Если, конечно, не был пьян. И больше никогда не упоминал об «еще одном удовольствии», когда они оставались одни.
Руфь узнала, что Тур подолгу гостит на Острове. Теперь у матери с Эмиссаром появился телефон, поэтому она позвонила и поблагодарила мать. Когда она поняла, что мать надеется, что они вместе встретят Рождество, ей пришлось осторожно отклонить это предложение.
— Мне хочется провести его вдвоем с Туром, — объяснила она.
— В нашем роду еще никто не бросал своих детей, как это сделала ты, — резко сказала мать.
— Мама, пожалуйста, пойми.
— Я и понимаю, что, раз ты живешь так далеко, у вас с Уве уже никогда не будет по-старому.
Каким-то образом Руфи удалось перевести разговор на другую тему прежде, чем они попрощались.
Как только Тур подбежал к ней на автобусной остановке, у Руфи заныло сердце. И продолжало ныть все время, пока она была дома. Особенно, когда она смотрела, как он спит. Она никуда не ходила без него. Поэтому большую часть времени они были вместе, она и Тур.
Однажды вечером она вдруг заплакала, читая ему «Шляпу волшебника» [33]. Тур заметил, что эта книга не грустная, грустная совсем другая.
Как-то раз Уве пришел домой с вечеринки раньше, чем собирался. Видно было, что он крепко выпил. Не очень уверенно, но с видом собственника он окликнул Руфь. Она стояла в ванной в нижнем белье, Уве обнял ее. Она не противилась, но с удивлением отметила, что ее тело не откликнулось на его призыв. Поэтому, когда он захотел уложить ее на кровать в комнате для гостей, где спал сам, пока она жила дома, она воспротивилась.
— Но ведь мы женаты! — зло и угрюмо буркнул он.
— Это не мешало тебе спать с другими! — бросила она в ответ.
Уве отпустил ее и ушел. После этого лед между ними уже не таял.
В тот день, когда Тур понял, что мама снова уедет, он вцепился ей в волосы и долго не отпускал, но не плакал. Плакала она.
Уве смотрел на них, однако не пытался помочь ей. Они почти не разговаривали друг с другом, и Руфь не жалела об этом. До той минуты не жалела.
— Ты можешь с папой приехать в Осло ко мне в гости, — сказала Руфь первое, что пришло ей на ум.
— Когда? — подозрительно спросил Тур.
— На Пасху.
— На Пасху я еду в горы, — донеслось с дивана, где лежал Уве.
— Ну тогда, может быть, раньше?
— Только у таких, как ты, каникулы длятся целый год, — буркнул Уве и вышел.
— Тогда я приеду к тебе. Уже скоро, — прошептала Руфь, пытаясь разжать кулачок Тура и освободить свои волосы. Кулачок был влажный и дрожал.
Последние полчаса Тур бранил ее за то, что она плохо погрузила кубики на грузовик, который он возил между диваном и обеденным столом. Она растерянно слушала, разглядывая изгиб его верхней губы и вытирая ему нос, из которого все время текло.
В январе снег начал заносить окна, выходящие на крышу. Январское солнце превращало снег в капли воды на светло-серой поверхности стекла.
Уве написал короткое письмо и сообщил, что Тур отказывается есть. Он тоскует по маме.
Каждую ночь Руфь неизменно просыпалась в три часа и придумывала, каким образом можно заставить Тура есть. И просила Эмиссарова Бога о помощи.
Первые дни все ее мысли были заняты Академией, и это мешало ей думать о чем-либо другом. Радость, что в Осло не бывает полярной ночи, давно прошла. Все равно январь есть январь.
От городской пыли, шума и серого снега глаза у Руфи всегда были красные. Стоило ей остаться одной в любом месте, как у нее начинали течь слезы. Ее это мучило.
Однажды профессор дал ей почитать книгу о Фриде Кало [34], художнице, о которой Руфь никогда раньше не слышала. Как ни странно, но вид ее картин немного утешил Руфь.
Она решила, что в Норвегии так писать нельзя. Здесь боль должна быть более интеллектуальной и призрачной. Только для посвященных. Ей не следует быть слишком явной или преувеличенной. Ее нужно прятать. В Норвегии нельзя выставлять свою боль напоказ.
Почему-то ей казалось, что Тур похож на автопортрет Фриды Кало. Она видела сходство в бровях. Во взгляде. В скулах. Хотя, вообще, Тур был похож на Йоргена. По крайней мере, внешне. И это уже не имело отношения к Фриде Кало.
Иногда Руфи казалось, что Тур похож на нее. Но утверждать этого она не могла, ведь она сама все время менялась. И была уже совсем не той, что когда-то летом работала на озеленении городского парка.
Она достала альбом для набросков и нарисовала карикатуру на родителей, дав волю своей неприязни. Вырисовывая зубы Эмиссара и каплю, висящую на носу у матери, она поняла, что ведет себя по-детски. Она была своим собственным ребенком, мстившим родителям за то, что сама не сумела быть хорошей матерью.
Руфь разорвала рисунок, скомкала его и бросила в огонь. Он мгновенно сгорел.
Ее боль не была похожа на ножи и гвозди Кало, она напоминала призрачное свечение, идущее из глубины существа. Поэтому единственное, что она могла противопоставить искусству Фриды Кало, была жалость к себе.
Портрет Горма у нее тоже не получился. Временами она делала по несколько эскизов в неделю. Но он неизменно получался слишком красивым, а потому — неживым. Руфь то злилась, то впадала в отчаяние.
Как-то вечером, вернувшись из Академии, она начала писать женщину на мостках над пустым бассейном. Или в свободном падении на зеленые плитки и плоских мертвых рыб.
Сперва она сделала множество набросков, потом несколько эскизов. И наконец начала писать маслом. Как ни странно, но эта женщина немного освободила ее от чувства собственной неполноценности.
Приехав домой на пасхальные каникулы, Руфь не забыла похвалить Уве за то, что Тур хорошо выглядит. В ответ на это Уве только пожал плечами. При каждом удобном случае он демонстрировал ей, что у нее нет права на любое мнение о Туре или о нем. Понять его было нетрудно.