Изменить стиль страницы

Несколько раз ночью она просыпалась от того, что ей казалось, будто он лежит рядом с ней, или воображала, что сейчас он наверняка плачет.

Однако это была мелочь. Даже самый несообразительный человек нашел бы неестественным, что она думает о чужом, женатом мужчине больше, чем о собственном сыне. Если бы об этом было известно.

Но ничего из того, что окружало ее днем, не напоминало ей о Туре. Ни один ребенок на улице или в парке не был похож на него. Он был чем-то, что принадлежало ей только во сне. Он владел ее снами в такой степени, что ей бывало страшно заснуть.

О Горме же, напротив, она могла думать и в Академии, и на улице. Это приносило радость и чувство свободы. И пусть это была иллюзия, потому что принадлежал-то он Турид. Все равно.

Комнату Руфь сняла по объявлению, и племянница Уве сказала, что ей удивительно повезло. На ее улице росло много деревьев, вдоль тротуара тянулись сады, и дома были похожи на маленькие дворцы.

Комната представляла собой мансарду, в ней было три окна, выходящих на крышу, и достаточно света. Из своих окон Руфь не видела ни улицы, ни деревьев, но ее это не огорчало.

Она поставила мольберт под окно и почувствовала себя настоящим художником. В одно окно ей были видны небо и труба. В другое — небо и башенка соседнего дома. На четырехугольной вершине башни были чугунные перила. Не для того, чтобы за них держались, это была только декорация. На Инкогнитогата было много декораций.

Умывальник прятался за занавеской, а душ и уборная находились в коридоре. В комнате были также плитка на две конфорки и холодильник. Но жарить дома ей запрещалось, так что приготовление пищи ограничивалось варкой яиц, кофе и чая.

Хозяйка была властная дама с седыми, уложенными в прическу волосами, ее руки были унизаны браслетами и кольцами. Браслеты звенели, предупреждая о ее появлении.

У хозяина была круглая спина, и он почти не раскрывал рта, но всюду, где бы он ни находился, его сопровождал сигарный дым. Обычно на первом этаже. Хозяйка предпочитала второй этаж. Руфь не знала другой супружеской четы, которая жила бы так просторно. Наверное, именно поэтому она никогда не слышала, чтобы супруги ссорились.

Они дали Руфи понять, что совершили богоугодный поступок, взяв ее к себе в дом. Ведь она приехала с Севера.

Это «с Севера» было равнозначно списку грехов, о которых всегда говорил Эмиссар.

То, что она, кроме платы за комнату, должна была зимой разгребать снег и раз в неделю делать уборку на двух этажах, по их мнению, было ей только в радость.

Но почему-то она была уверена, что они ей симпатизируют. Уже через три недели они перестали вспоминать, что она с Севера. Напротив, хозяйку весьма занимало, что в газетах напечатали фотографию Руфи, и она стала называть ее Художницей из мансарды.

Каждое воскресное утро, если было холодно, Руфь, перед тем как встать и одеться, топила печку. Пока печка топилась, она в кровати читала или рассматривала альбомы по искусству, принесенные из библиотеки.

Просто лежать и ждать, когда комната прогреется, было тяжелее всего. Потрескивали дрова, тепло волнами обдавало Руфь, и маленькие пальчики Тура тыкались ей в глаза, на что бы она ни смотрела. Тыкались, пока она не сдавалась и не начинала плакать.

Черные печи ее детства пахли сажей, торфом и березовыми ветками. Она помнила этот вечный крут — зола, которую надо было выгребать, и угли, в которых следовало поддерживать жар. Здесь же она уходила из теплой комнаты, не заботясь о том, что тепло исчезнет.

В Осло печка представляла собой современный металлический камин с терракотовой плиткой на верхней полочке и дверцей, которую можно было закрыть. Если по ее недосмотру дрова выгорали, страдала только она. Мерзла только ее кожа. И неприятно было только ей.

По дороге в Дом Художника или возвращаясь оттуда, Руфь проходила под большими деревьями Дворцового парка. Они дарили ей чудо покоя. Были скульптурами, менявшими свое выражение в зависимости от света. Она с ними разговаривала. Несколько раз ей казалось, что они ей отвечают. Их спокойные ответы приняли свою форму больше ста лет назад.

Ее еще не было на свете, а деревья уже знали, что она будет ходить под ними. Они склонялись к ней и наставляли ее: «Руфь Нессет, ты способна выразить многое, но тебе еще нужно работать и пополнять свои знания».

Своим товарищам по Академии Руфь почти ничего о себе не рассказывала. Как-то не приходилось. И ей было ясно, что ее не считают выдающимся талантом, хотя ей и посчастливилось привлечь к себе внимание своей картиной. Только «великие» имели право быть самоучками, не будучи смешными.

Первое время она всех боялась. Ей казалось, что они заключили против нее союз, тайный заговор.

Мало того, что она раньше жила за пределами художественной цивилизации, она не принадлежала ни к каким «измам» или направлениям. Не была ни дикаркой, ни политическим бунтарем и даже не сердилась, если при ней открыто высказывались за вступление Норвегии в Общий Рынок.

Но постепенно она нашла свое место в Академии. Начала разговаривать с другими, иногда выпивала с ними бокал вина в кафе. Близких же знакомств не заводила.

Когда ей приходилось встречать художников, которые уже добились известности, ее часто удивляло, что их заботит впечатление, какое они производят на окружающих. Они как будто конкурировали со своими картинами, добиваясь того, чтобы на них тоже обратили внимание. И самые модные были порой особенно чувствительны к замечаниям.

В кафе Дома Художника или у «Крёлле» происходили дискуссии, напоминавшие Руфи громоподобные речи Эмиссара. Особенно два живописца демонстрировали почти религиозное презрение к произведениям, которые отличались от их собственной живописи.

Когда Руфь в первый раз услышала их высказывания, ей стало за них стыдно, ведь оба они были весьма известными художниками. Она поняла, что одаренность художника еще ничего не говорит о его уме и сообразительности.

Если бы она не знала так хорошо Эмиссара, ее разочарование было бы куда сильнее. Но ведь она видела, как слепая религиозность способна помешать человеку понять, что слова Божии, произнесенные кем-то другим, тоже могут привести к спасению.

Она поняла, как неимоверно трудно объявить себя пророком единственно верного искусства, а тем более, иметь собственный голос. Быть как Эмиссар, у которого его «Я» написано на лбу, в любое время и в любом месте.

Некоторые из самых заметных, чтобы не сказать услышанных, безусловно, верили, что, произнося без конца слово «искусство», они его создают.

У нее было подозрение, что все не так просто, не так чисто и не так правильно. Сама она с трудом отрывалась от своих картин или от той крохотной искры, которая должна была зажечься на холсте.

Ее «Я» было чем-то эфемерным, летучим, не имеющим реальной субстанции. Но картины были реальны. Определить «Я» через произведение было невозможно. Это было бы смешно и фальшиво.

Руфи было нетрудно принять искусство, отличавшееся от того, что пыталась изобразить она сама. Напротив. Это давало ей свободу и право на собственное творчество. И даже вдохновляло ее.

Все это Руфь, разумеется, держала при себе. Она не спорила, она слушала и работала. И была полна благодарности, что другие, даже те, кому не нравились ее работы, признали ее полноправной студенткой Академии. Это было так удивительно, что она начала верить, будто это как-то связано с тем, что она перестала работать в школе, переместилась в другую географическую точку и рассталась с Уве.

Натура стоила двадцать крон в час, и можно было выбрать любую. Все вместе они представляли собой море складок на коже и глубоких впадин. Руфи нравились запах и атмосфера класса. Чувство единства, рожденного общей целью: выразить то, что видят твои глаза. Каждая работа была неповторима, как чудо.

Раз или два в неделю в класс приходил профессор и поправлял их работы. Приветливый человек в сером твидовом пиджаке, пестрой рубашке и шерстяном галстуке. Руфь не была уверена, но у нее было чувство, что она может писать как хочет, лишь бы она делала это хорошо.