— Больная, конечно, была девчонка, — сказал Даутов, не понимая, зачем это было ему рассказано.

— По-видимому, так… Нянька может быть глупая, или очень старая, или безнравственная, или пьяница, — мало ли какая может быть нянька? Поэтому я никаким нянькам Тани своей не доверяю… Но вот вам, мало мне знакомому мужчине, я бы, пожалуй, доверила свою девочку на целый день… Потому что вы хотя и занимаетесь крутым таким делом, как революция, но душу имеете мягкую… Правда, мягкую?

— Не знаю, что такое душа… Может быть, и правда… — усмехнулся Даутов. — А что касается Тани, — я бы сказал, что готов с нею возиться все те две недели, какие мне еще здесь остались.

И Серафима Петровна, очень похорошев вдруг, заговорила оживленно:

— У меня была знакомая, она тоже сидела с маленькой девочкой где-то на пристани. У девочки было игрушечное ведерце. Катала она его по пристани, и вот скатилось ведерце в воду. Был здесь же один незнакомый ей военный. Тут же он выхватил шашку свою и поддел ведерце за дужку. На этом они и познакомились: он был холостой, она — вдова. Понравились друг другу и поженились благодаря такому глупому случаю… Но вы не думайте, пожалуйста, что я рассказываю это с какой-нибудь целью! Так просто, я это вспомнила ни к чему…

И она вся зарделась и, чтобы не то объяснить, не то попытаться скрыть неловкость, добавила:

— Я не знаю, как вы на каторге могли вытерпеть!.. Ну, ссылка еще так-сяк. Все-таки ходили вы на свободе, и если бы вам побольше присылали денег…

— Да, вот в Ялани, помню, — желая ее выручить, перебил Даутов, — ссыльные устроились не так и плохо: даже открытки цветные у всех были приколоты булавками по стенам… Книги у них были, газеты… Косить у чалдонов им не приходилось…

— Вот видите!.. А каторга — это уж я не знаю… Я бы, кажется, голову там себе о каменные стены разбила или с ума бы сошла!

— Привыкли бы! Человек ко всему привыкает. Но, конечно, было почти невыносимо гнусно.

— И вы, отлично зная, какому подвергаетесь риску, все-таки вели свою пропаганду после ссылки!

— А как — же иначе?

— Я бы, если уж удалось бы мне бежать из ссылки, сидела себе где-нибудь в самой глухой глуши, и чтобы никто меня не видел!

— Что вы! Это вы так только говорите! Вы просто никогда не видели близко ни одного партийца. А что касается каторги за антивоенную пропаганду, то это я ведь еще дешево отделался: свободно могли повесить.

— Знаете ли что? Вы — герой! — сказала она серьезно.

— Ну вот еще, какое же это геройство!

— А что же это такое, если не геройство?

— Порядочность, я думаю, — и только.

— Значит, я непорядочна?

— Нет, вы просто… не сталкивались с этими вопросами раньше, не думали над ними…

— Вы ко мне снисходите!

— Но вам ничто не мешает, ничто не препятствует заняться ими теперь.

— Теперь зачем же, когда все уже сделано и кончено без меня!

— Не кончено, — что вы! Только еще началось, а совсем не кончено!

— Ну, все равно, — вы скоро все это кончите.

— Неизвестно, скоро ли… Хотелось бы, конечно, поскорей.

— Это кто? — вдруг твердо указала на море Таня.

— Это? Вон там плывет черненькое?

— Да. Это… кто?

— Это гагарка. Она всегда плавает одна.

— Почему же она любит одиночество? — спросила Серафима Петровна.

— Да вот, почему?.. Бакланы, чайки — эти всегда стаями, а эта… совсем лишена социальных инстинктов.

Так часто говорили между собой Даутов, Серафима Петровна и Таня на берегу голубого летнего моря.

Как-то, когда день был особенно красив и задумчив, сказала учительница из Кирсанова революционеру Даутову с какою-то даже горечью в голосе:

— Ну, хорошо, а красоту, вот эту красоту кругом нас, вы ее чувствуете или нет? Что-то вы мне ничего об этом не говорили!

— Признаться, в первый день, как сюда я приехал, чувствовал, очень чувствовал… Весь день ходил один, куда только мог, и был как шальной… Даже спал потом плохо.

— Только в первый день?.. А потом?

— А потом мне досадно стало. Посмотрю и отвернусь… Серьезно, именно так со мною и было… Море разлеглось бесполезно, горы торчат бесполезно… Подумаешь, какая расточительность, когда мы так нищенски бедны! Почему же это произошло? Хозяин сюда не пришел настоящий, то есть рабочий. Разве в таких махинах-горах всего только жилка несчастная исландского шпата? Нет, тут разведки делали кое-как, шаля-валя… Только и нашли что бурый уголь не так далеко отсюда, и копи забросили… Погодите, придет сюда рабочий — он их развернет, эти горы, — они у него заговорят своими голосами!.. А здесь, на берегу, каких мы здесь дворцов понастроим со временем! И чтобы в них отдыхали шахтеры из какой-нибудь Юзовки, из Горловки, из Штеровки, потому что им отдыхать есть от чего! И когда это сбудется, вот тогда только мне будет не стыдно и не досадно сидеть здесь, на бережку, вместе с ними и закапчивать кожу на солнце!.. Нет, вы только представьте, — вдоль всего берега этого, где теперь, как видите, ничего нет, кроме каких-то виноградников и двух-трех дачек мизерных, — это на целую версту великолепного пляжа! — вы представьте, стоят пятиэтажные дворцы!.. На целую версту — один за другим… Серые, бетонные, не боящиеся землетрясений, которые здесь иногда бывают… И перед ними асфальтовое шоссе. А по шоссе этому машина за машиной подвозят шахтеров, которые и будут жить в этих дворцах и будут купаться в море!.. А то, вы знаете, как они живут — в степи, где деревца нет, где белья сушить нельзя из-за пыли, в гнуснейших лачужках, по две, по три семьи в лачужке? Нет, вы этого не знаете и представить не можете! Они в земле, на глубине пятидесяти, а то и больше сажен, целыми днями уголь отбивают кайлами… Иногда их заваливает породой, иногда газом душит… И единственная радость их всегда была — до полусмерти водки напиться… А потом, конечно, драка, поножовщина… А то, представьте, они будут люди как люди… Зверски эксплуатировать какие-нибудь бельгийцы их не будут; поработали они у себя там, сколько надо, — потом сюда отдыхать приедут… Вот когда это сбудется, тогда только мне не будет стыдно, — а сейчас стыдно!

— Гм… Если вы это серьезно говорите…

— Вполне серьезно!

— То почему вы приводите в пример одних только шахтеров?

— А не учительниц?.. Однако вы ведь приехали сюда на свой счет, а шахтеру не на что сюда ехать… Кроме того, как живут шахтеры, это я гораздо лучше знаю, чем то, как живут учительницы.

— Хорошо, допускаю… А кто это вас убить хотел, вы говорили?

— Убить?.. Вы об этом? — дотронулся он до своей плешины. — Это — один шахтер… которому я очень благодарен за это.

Серафима Петровна долго смотрела на него удивленно, не отрываясь, наконец сказала тихо:

— Я вам верю!

— Мне нет надобности говорить вам неправду… — просто отозвался Даутов.

— А если… если будет надобность вам кого-нибудь убить, — извините меня за этот вопрос, — то как все-таки, вы бы убили?

— Непременно! — ответил он без запинки.

— Будете стрелять?

— Непременно.

— А когда арестовывали вас, вы тогда стреляли?

— Нет, тогда не пришлось… Да ведь тогда, например, меня арестовали как-то совсем по-семейному. Я, признаться, и не думал, что арестуют. Подхожу как-то к дому, где комнату у одной сердечной старухи снимал, вхожу в калитку, вижу — городовой на дворе дежурит. И чуть только я во двор вошел, он — к калитке и руку на кобуру. «Чего, брат, ты тут торчишь?»— говорю как могу спокойно. «Да тут в доме пристав наш, поэтому и торчу», — говорит. Ну, ясно, что обыск. Идти мне на улицу напролом — он, конечно, стрелять будет, а у меня ничего нет с собою. И вдруг мысль мелькнула: «Почему же непременно у меня обыск? Тут в доме три квартиры, и два студента в них. Я же тут поселился недавно…» Иду к своей сердечной старушке, а сам думаю: «Хотя бы и у меня обыск: ни бомб, ни литературы — ничего такого у меня нет, бояться мне нечего…» Вхожу в свою комнату, слышу храп: хррр… хррр… «Кто же это, думаю, у меня так задумчиво храпит?» Оказалось, сам господин пристав: голову на стол положил — и хррр! Где-то он теперь, любопытно? Должно быть, на фронт погнали… Подхожу, хлоп его по голове: «Эй, дядя! Спишь?» Проснулся: слюнявый, глазищи красные… Фуражку надел, а то она у него с головы свалилась. «Это вы, говорит, такой-то?» — «Я, говорю, такой-то». — «Извините, что потревожить приказали по пустякам!.. Вот протокольчик подпишите!» Смотрю, на столе и бумажка, протокол обыска, готова уж, а в ней говорится, что при обыске ничего не обнаружено. «Как же это вы, говорю, без меня у меня рылись?» — «Да ведь это, говорит, пустяки всё, одна проформа…» — «Ну, думаю, ладно, пусть только идет к черту!» А тут старушка сердечная, моя хозяйка: «Господин пристав, чайку идите выкушайте!» — «Чай пить, говорит, не дрова рубить!» Сел и я с ним. Сидим, беседуем. Он мне рацеи разводит, что вот как, мол, эти студенты всякие и даже из окончивших молодые, вместо того, чтобы им учиться или уж служить, жалованье получать да где-нибудь у знакомых в преферансик перекинуться, а они к чему-то, видите ли, в революцию ударяются и только полицию беспокоят… Только это расфилософствовался, городовой входит: «Извозчик стоит, пожалуйте ехать!» Встает мой пристав и мне: «Поедемте, молодой человек!» — «Куда это? Зачем?» — «Да уж так надо… для проформы». Сердечная старушка умолять даже его пустилась: «Да что вы это, господин пристав! Да отпустите вы жильца моего, что вам стоит!» — «Ничего, говорит, не стоит, а только со службы тогда долой!» Поехал я с приставом, и привез он меня прямо в тюрьму… Вот какой был мой тогда арест.