Таня шла быстро, как только могла, но ей хотелось хоть немного подготовить Даутова к неожиданной для него встрече с матерью, которая может показаться ему неузнаваемо постаревшей.

— Мама все время тут очень завалена работой, — поспешно говорила, то и дело оборачиваясь к Даутову, Таня. — Такая немыслимая нагрузка, что и сильный человек подается, а мама ведь всегда была очень слабая. Ведь у нас с прошлого года колхоз, а здесь занимались чем? Сады, виноградники, табак — вообще сельское хозяйство… Потому — колхоз… И очень много получалось бумаг в канцелярии, а председатель, человек малограмотный — никак разобраться не может… Кого же ему надо мобилизовать на помощь? Конечно, учителей. Вот так и маму раньше времени будили ночью, а на занятия в школе иди тоже… а вечером опять в колхозе что-нибудь… Конечно, интеллигентных сил тут очень мало… Это ведь только считается у нас — город, город, а на самом деле — деревня… А нас, школьниц, весной посылали табак сажать… Мы две недели на табаке были… Вот мы как тогда загорели, обветрели!.. И ноги очень у всех болели, и спины тоже: ведь сажать все время нужно было согнувшись… А школьники наши ведра с водой подтаскивали, поливали. У них, конечно, руки болели потом здорово, но они, мальчишки, стремились всячески форсить и задаваться… и вообще строить из себя геркулесов…

Как и боялась Таня, Маруся Аврамиди все-таки попалась ей навстречу в толпе. Она сделала большие и непонимающие — какие глупые, бараньи! — глаза, когда увидела Таню рядом с Даутовым. Она сделала даже попытку пристать к ней сбоку, но Таня остановила ее совершенно возмущенным взглядом и, потеряв нить своего лепета, заговорила снова о матери:

— Если бы маму поместили куда-нибудь в санаторий месяца на два, она могла бы отдохнуть и поправиться, а здесь что же?.. Кроме того, летом жара, — это для нее очень вредно… Она и то говорит: «Если бы мне хотя бы в Кирсанов на лето уехать, там все-таки лето прохладное, а здесь отпуск свой проводить летом, так все равно, что его и не получать!..» Конечно, зимою здесь тепло, однако иногда дуют такие ветры, что как на горах холодно, так и у нас!.. Или с Кавказа норд-осты дуют, — тоже удовольствие среднее. Потому что теплой одежи, настоящей, как на севере, у нас ни у кого нет, дров у нас мало, топить нечем… Прошлой зимой хорошо — мы взяли два воза щепок дубовых, от шпал, а вдруг будущей зимой не удастся?.. Тут одно время зимою пришел керосин — то его долго не было, а то вдруг появился, — так вместо дров керосином придумали железные печки топить: намачивали кирпич керосином, клали в печку и поджигали. Очень горело хорошо, и долго, целый час, и комната нагревалась, и чайник можно было вскипятить…

Таня говорила это очень спеша, потому что уже миновали набережную, оставалось только пройти небольшой переулок, между тем ей все казалось, что она недостаточно подготовила Даутова, который почти совсем не изменился за эти долгие двенадцать лет, к неожиданной их встрече с матерью, ставшей гораздо более, чем тогда, изнуренной, совершенно почти невесомой. Таня сравнивала мать со всеми встречающимися ей теперь женщинами и не находила ни одного лица, столь же истощенного. Даутов же шел, внимательно склонив к ней голову (на целую голову был он выше ее), и когда она замечала, что он иногда, мельком улыбнувшись, захватывает и вбирает губы, это уж не нравилось ей, как прежде.

— Вот сюда! — торжественно и несколько боязливо, пропуская его на лестницу дома (они жили на втором этаже), сказала она.

— А-а! — протянул он недоуменно. — И потом дальше куда же?

— А дальше — к нам, вот куда. — И очень легко, ненужно-поспешно, волнуясь, взбежала она по каменной лестнице с выбитыми ступенями, а когда подводила его к своей двери, чувствовала, как вдруг тесно и беспокойно стало сердцу.

Она отворила дверь с размаху и крикнула:

— Мама!.. Вот он!.. Я его нашла!

Она хотела было предупредить мать как-то иначе, во всяком случае, вполголоса или даже шепотом, а вышло крикливо, и тут же за нею входил Даутов, и она почти видела, что под тонкой розовой, узенькими клеточками, кофточкой матери забилось сердце гораздо громче и трепетней, чем у нее.

Глаза матери, от худобы лица очень большие, сделались сразу еще больше, все лицо — одни глаза, и, остановившись на лице Даутова, так и не сходили они с него долго, очень долго, может быть, с полминуты.

И вдруг мать сказала как-то придушенно, с каким-то пришепетыванием, и волнующим и жалким:

— Как… как ваша фамилия?

Даутов стоял не в тени, — он был еще довольно хорошо освещен последним предсумеречным светом, и Таня любовалась им точно так же, как должна была в эти долгие полминуты любоваться радостно ее мать, и не могла она понять, зачем же мать, вместо того чтобы кинуться к нему, вскрикнув, спрашивает, как его фамилия.

— Фамилия? — переспросил он. — Фамилия моя Патута.

Он сказал это густо, сочно, очень отчетливо.

— Па-ту-та? — повторила Серафима Петровна, как-то подстреленно откачнувшись, и перевела глаза на Таню.

— Даутов! — вскрикнула Таня, подскочив к нему вплотную. — Даутов — ваша фамилия!..

— Нет, Патута! — Он опять слегка улыбнулся и тут же спрятал губы.

Оглянувшись непонимающе на мать, Таня увидела, как лицо матери перекосилось вдруг, и левой рукой она судорожно начала шарить за своей спиной, ища спинку стула, и потом, как-то болезненно-слабо всхлипнув, рухнула на стул.

Патута укоризненно поглядел на Таню, качнул головой и вышел.

V

Через час, в сумерках, совершенно уже плотных, когда лицо матери было укрыто спасительно и мягко, когда она отошла настолько, что могла уже говорить, Таня спросила ее осторожно:

— Ну, хорошо, мама, пусть это какой-то Патута и я ошиблась… Конечно, если бы он расслышал, что я его назвала «Даутов», а совсем не Патута, ничего бы этого не было… но пусть, пусть такая ошибка с моей стороны, а почему же ты так сразу узнала, что это не Даутов? Ведь он все-таки похож же на того Даутова, который у тебя на карточке?

— Что ты! Как так похож? — живо отозвалась мать. — Во-первых, Даутов был ниже этого ростом!

— Ну, этого я уж, конечно, не могла знать!

— А во-вторых, он, что же, этот твой, — он ведь не старше тридцати лет, а Даутов… ему сейчас верных сорок… Потом он перенес такую массу всяких… всяких… ну, как это?.. всяких лишений, передряг… от них люди преждевременно стареют… У него и тогда были седые волосы на висках, я помню ведь… А этот что же такое!.. Он кто?

— Не знаю, я как-то даже и не спросила… Па-тута!.. Ну может ли быть такая фамилия?

— Когда я была девочкой, в Тамбове был книжный, кажется, магазин Патутина… Был Зотова — и был Патутина… Поэтому мне-то фамилия эта не показалась странной: если был Патутин, мог появиться и Патута… украинец, должно быть… Но чтобы ждать… ждать столько времени… так быть уверенной, что он здесь… и в результате — какой-то… Какой-то Патута! — И она опять поднесла мокрый платок к глазам.

— Мама, а если его убили где-нибудь на фронте? — спросила Таня.

— Да, могли убить, конечно… Он, разумеется, шел в самые опасные места. Могли.

— А если он, мама, жив, то почему же нам его не найти?

— Как же его найти?.. Конечно, я бы хотела, я бы очень хотела.

— Мама, я попробую! Я, может быть, его найду!.. Вот теперь я уж знаю, какого он роста и сколько ему лет, а то ведь я и этого не знала.

— Ну где там ты его найдешь!.. Хотя Даутов — это не иголка в возу сена, разумеется, — он должен занимать теперь какое-нибудь видное место!

— Вот видишь!.. Этот Па-ту-та, он так себе какой-то! Я ведь тебе говорила утром. А Даутова можно найти, можно! Я попробую!

Мать притянула ее к себе, поцеловала влажными тонкими губами в лоб, пригладила волосы и сказала тихо:

— Закрывай окно, пора зажигать лампу… Этот Патута теперь над нами смеется, над глупыми… Пусть смеется.

— Ничего, ничего, мама! — горячо зашептала Таня ей в ухо. — Я тебя уверяю, — я когда-нибудь все-таки найду Даутова!.. А если он убит, то я узнаю — где!