Квестура напоминала мираж — она то приближалась, то отдалялась, но ни разу Гоц не оказался у ее дверей. К ней нельзя было подойти. К двери можно было только подплыть. А плавать Гоц не умел. Он метался вдоль канала и смотрел на отражение двери, плавающее в воде.
У моста, в тельняшке и широкополой соломенной шляпе с красной лентой, сложив на мощной груди загорелые руки моряка, стоял гондольер.
— Ля гондола, — повторял он, — ля гондола…
Вот уже полчаса он наблюдал за Гоцем.
— Сеньор, — окликнул он, — что-нибудь случилось?
— Мне надо туда, — почти в панике указал Гоц на ту сторону канала.
— Ногами здесь не помочь, — ответил гондольер и прыгнул в свою гондолу, — давайте руку.
Он протянул свою сильную ладонь Гоцу.
— Тридцать тысяч — и будете там.
— Тридцать тысяч! — ужаснулся Гоц. — Тут же плыть секунда!
— Я беру за час, — объяснил гондольер, — и плыви куда хочешь, — уна ора — транта миля!
— Мне ж не кататься, — воскликнул Антон, — мне ж уб… — Но спохватился. — А, черт с тобой! Давай уна ора — транта миля! Только престо!
Он неловко перековылял в Гондолу, устало уселся на резную банкетку, покрытую красным бархатом, гондольер встал на корму, уперся длинным веслом и запел.
— Скажите, девушки, подружке вашей, — выводил гондольер, — что в мире всех она милей и краше…
Голос гондольера успокаивал Гоца.
Гондольер пел баркароллу, «Санта Лючию», Леонковалло, арию Риголетто. Никто еще не отправлялся за убежищем под звуки «бель канта».
— Именно так должен отправляться музыкант, — подумал Гоц.
Он достал багровый бокал и бирюзовую бутылочку.
— Прего, сеньор, — он протянул гондольеру шампанское, — за музыку!
Тот с удовольствием выпил.
Затем выпил Гоц.
Потом они пили за оперу, за Карузо, за Джузеппе Верди!
— …И вот я умираю, — заливался гондольер. Он перешел к Пуччини.
— Чуть выше, — попросил Гоц, — «и вот я умираю».
Гоц запел, гондольер подхватил, и они пели вместе, обнявшись и стоя на корме.
Белые головы из черных гондол поворачивались в их сторону.
— «Я», «я», — доносилось из гондол.
На мосту Риальто Гоц вдруг увидел Вивальди. Тот улыбался ему и пел что-то свое.
— Белла, чао, белла, чао, белла, чао! — пел Вивальди и весело махал ему рукой, высунувшейся из кружевного манжета.
А из-под моста вдруг выплыла гондола, и ему показалось, что в ней сидит Вайнштейн.
— Ерунда, — подумал Гоц, — просто все лысины мира похожи.
Это была явная галлюцинация — Вайнштейн ни за что на свете не взял бы гондолу. Трента миля — уна ора! Он был дикий жмот. За все годы он не позволил себе даже чашечки «ристрегго», стоя, а не то что за столиком Вивальди!
Да к тому же лысина, сидевшая в гондоле, пела, а Вайнштейн не пел даже на собственной свадьбе.
Гоц успокоился. Уплыл сеньор, похожий на Вайнштейна, растаял на мосту Вивальди, а Квестуры все не было.
Время от времени она, правда, появлялась вдали, но тут же таяла, как Вивальди…
Гоц перестал петь.
— Сеньор, — сказал он, — если через десять минут мы не будем в Квестуре, мне там делать нечего. Все выветрится, — он постучал по голове.
Гондольер с удивлением смотрел на Гоца.
— Странный вы турист, — сказал он, — первый, кто смотрит в Венеции Квестуру. Как-никак, это не самая большая достопримечательность. Там нет ни Тьеполо, ни Веронезе. Ее не строил Сансевино. Она омерзительной архитектуры — ни лоджий, ни колонн. К тому же плохо пахнет.
— Хотите, — предложил он, — я отвезу вас на Мурано?
— Мурано, — равнодушно повторил Гоц. Хмель покидал его.
— Или Бурано? — сказал гондольер.
Антон махнул рукой.
— Вези, — ответил он, — все равно — Мурано, Бурано…
Он был уже абсолютно трезв.
Мурано был далеко, Бурано еще дальше, и Гоц чуть было не опоздал на концерт.
Они сидели на сцене изумительного зала, где золото спорило с бархатом, а жемчуг с горностаем.
Публика была такой богатой, что, казалось, в зале сидели одни дожи с дожихами, или как их там.
В зале сидели дожи с дожихами, а на сцене — жидовские морды.
Все ждали выхода дирижера.
На красочном плафоне летали ангелы и мадонны. Дирижер не появлялся. Раздались аплодисменты. Вайнштейн любил эти первые робкие хлопки. Он всегда ждал их. И после он подтягивал живот и выпрыгивал на сцену, как барс.
Аплодисменты усиливались, но барс не выпрыгивал.
В голове Гоца вдруг проплыла гондола с лысиной на борту, и он с ужасом увидел, что лысина плыла в сторону Квестуры…
Зал уже волновался. Аплодисменты стали сильнее и нетерпеливее. Никто не знал, что же предпринять.
И, наконец, из-за кулис вышел человек.
Это был не Вайнштейн. Это был какой-то офицер, совершенно не похожий на Вайнштейна и без палочки.
Он приблизился к авансцене, поднялся на возвышение, откуда обычно дирижируют, и объявил довольно странную программу.
— Вайнштейн, — торжественно произнес он. — Политическое убежище!
Такого концерта они еще не играли.
Зал онемел. Оркестр тоже.
И вдруг, все вместе, не сговариваясь, не репетируя, они заиграли траурный марш Шопена, как бы провожая себя в последний путь.
И даже дожи в зале догадались, что больше никогда не услышат этих жидовских рож.
Крылатый лев летал над лагуной…
В ту же ночь их сажали на специально зафрахтованный самолет. По дороге в аэропорт он попросился в туалет. Он еще на что-то надеялся.
— В Москве! — сказали ему.
При посадке их трижды пересчитывали. Затем задраили двери. Самолет взлетел, навсегда оставляя под собой Мурано, Бурано, недоступную Квестуру, столик Вивальди и песнь гондольера. Оставляя под собой свободу, серебристый лайнер летел в гетто. Гоц смотрел в иллюминатор и, когда пересекли границу, — уснул. Ему приснилась Венеция. На черной гондоле он подплывает к дворцу. Навстречу выходит дож — и Гоц вежливо просит его передать ему соль…