Изменить стиль страницы

— Там что, неплохой оркестр? — спросил он.

— Отличный! — крякнул Айсурович.

— К-кто дирижер?

— Башли, — ответил Айсурович, осушая очередной бокал, — слышал такого?

— Н-нет…

— А-а, — протянул он, — выдающийся! Лучший на сегодняшний день.

Айсурович громко расхохотался.

— Фазан в вине! — заказал он.

— А духовики вам нужны? — спросил Антон.

— Очень, — сказал Айсурович, — нам все нужны, и инженеры, и химики.

— Как? — не понял Гоц.

— Так, — ответил тот, — у нас все играют. Из музыкантов я один.

Гоц недоуменно смотрел на Айсуровича.

— Запад, старик, — разъяснял тот, — свобода. Кто хочет — тот и играет.

Приплыл в вине фазан.

— Ешь руками, — орал Айсурович, — ты в Париже!

— А ты? — спросил Гоц.

— И я. Но я тут остаюсь, а ты возвращаешься.

— Кто тебе сказал? — хотел выкрикнуть Антон, но сдержался.

— Если ты вернешься туда, — шептал Айсурович, — ты будешь последним идиотом.

Антон обнял Айсуровича.

— Венчик, — торжественно заявил он, — я остаюсь.

Айсурович осоловело глядел на него.

— Ну и дурак, — сказал он.

Антон не понял.

— П-почему? — поинтересовался тот.

— Надо быть последним кретином, чтобы вернуться туда.

— Так я же хочу остаться!

— Вот и дурак, — вновь повторил Айсурович.

Он был пьян и походил на фазана в вине.

— В каком случае я дурак? — настаивал Гоц. — Если останусь или если уеду?

— Если не будешь есть фазана! Париж, Гоц, создан для того, чтобы оставаться! И не только из нашей вонючей державы, но и из стран порядочных. Пришел, увидел, остался — вот что такое Париж. Но остаться, Гоц, — это полдела, если оставаться — то со скандалом!

— Почему? — не понял он.

— Тогда, старик, к тебе придут импресарио! У тебя будут турне. И слушатель!

— А без скандала? — спросил Гоц.

— Без скандала ты будешь играть в оркестре на бирже…

Гоц не любил скандалов.

— Разве я заиграю хуже, если останусь тихо? — спросил он.

— Может, и лучше, — ответил Айсурович. — Играть ты, может, будешь и лучше. Но тебя будут слушать хуже! Все дело в слушании.

— Это как?

— А так, — рявкнул Айсурович, — что лучше играть плохо, но остаться со скандалом, чем хорошо, но без! Я остался без! Где я играю? На бирже! А Шмуклер?

— Он в Париже? — удивился Гоц.

— От его афиш некуда деться. Его рожа щурится со всех домов. А все потому, что он въехал на грандиозном скандале.

И в это время в окружении полуголых красавиц в ресторан вошел Шмуклер.

— Антохер, — заорал он, завидев Гоца, — в Париже? С ума сошел!

— П-почему? — не понял Антон.

— Потому что надо быть идиотом, чтоб эмигрировать!

— Я еще не эмигрировал, — оправдывался Гоц.

— И правильно сделал! Не хрена тебе здесь шаландаться! Ты привык к обожанию, идущему из зала, и к корзинам цветов!

— А здесь этого, что ли, нет?

— Антохер, — ласково сказал Шмуклер, — пойми простое: когда ты дуешь в свою дуду в советском фраке — браво орут таинственной русской душе, а не пейсатому еврею. И жена министра целует великую державу, а не твою жидовскую морду! Как только ты пересекаешь навсегда границу, твоя таинственная русская душа улетучивается, и министерскую жену ты не поцелуешь даже в затылок.

— Но ты же целуешь, — ухмыльнулся Айсурович.

— Потому что я не музыкант, — сказал Шмуклер, — я боюсь скрипки и скрипка боится меня. Я торговец, Айсурович. Я могу продать себя. Там, Антохер, надо продаваться, здесь — продавать! Ты не умеешь ни того, ни другого.

— Но я умею дуть, — сказал Гоц. — Никто не дует в дуду так, как я!

— А вот мы сейчас это проверим, — сказал Шмуклер.

Он схватил Антона за руку и потянул на улицу.

— Сейчас ты увидишь цену себе.

Он поставил его на углу, протянул гобой.

— Дуй!

— Зачем?

Шмуклер сорвал шляру с головы одной из красавиц и бросил ее к ногам Гоца.

— Играйте, маэстро!

Он кинул в шляпу десять франков.

— Играйте, маэстро, и ослепляйте парижан вашей музыкой. И вы увидите ваше будущее.

И Антон заиграл.

Он играл Вивальди. Тот самый концерт, из сна.

И так хорошо, что даже Шмуклер прослезился. И даже его полуголые девицы. Но люди шли мимо, не останавливаясь, куда-то торопясь и спеша.

Может, за билетами на его концерт.

Когда Антон кончил — Шмуклер и Айсурович устроили овацию. Девицы лобызали его. В шляпе лежало десять франков.

— Шмуклер прав, — протянул Айсурович, глядя на жалкую монету.

— Не слушай его, Антохер, — завопил Шмуклер, — ты играл, как молодой Бог! И я не отпущу тебя в это болото! Идем!

— Куда? — спросил Гоц.

— В полицию. Тут за углом участок.

— Прямо сейчас?!!

— Ты мало ждал?

— Но я еще не созрел, — растерялся Гоц.

— Сорок лет плюют в лицо — и он еще не созрел!

Они подхватили его под локти и поволокли в участок.

— Я не созрел, — отбивался он, — дайте подумать…

Участок оказался закрыт. Полицейские бастовали. И они пошли пить! И пили всю ночь. И обсуждали, как остаться со скандалом. Они думали над чем-нибудь грандиозным. К утру было решено, что Гоц на завтрашнем концерте в зале Плейель вместо Вивальди исполнит государственный гимн Израиля!

— Вот это будет бомба, — сказал Шмуклер.

— Во всяком случае работа в Израиле тебе будет обеспечена, — заметил Айсурович.

Гоц задумался.

— Может, мне на всякий случай сыграть тогда и гимн Франции? — поинтересовался он.

— Это не скандал! — ответил Шмуклер, — из всех гимнов только гимн Израиля — это скандал!

Антон взял гобой, и в первых лучах парижского утра понеслись звуки «Атиквы». Последние пары танцевали под гимн…

На репетицию он опоздал.

Лысина Вайнштейна пылала.

— Где вы были? — строго спросил тот.

— Я разучивал гимн, — ответил Гоц.

Никогда он еще не затыкал так пасть Вайнштейну. Тот молчал до обеда… И весь концерт неотрывно смотрел на Антона и приторно улыбался.

«Атикву» Гоц так и не сыграл. Он не любил скандалов…

После концерта, еще не остывших, их посадили в автобус.

Через окно Антон видел, как метались Шмуклер и Айсурович и делали ему какие-то знаки.

— Швейцарцы? — ухмыльнулся Вайнштейн.

— Любители классической музыки, — развел руками Гоц.

Утром они въезжали в Рим.

Привет, Тит. Чао, Веспасиан. Салют, Феллини.

Слева поплыл Колизей.

— Лучше умереть здесь гладиатором, — подумал Гоц, — чем концертмейстером там.

Там ему не хотелось жить, но больше всего он не желал там умереть. Здесь, под пиниями, даже это было не страшно…

— Буонджорно, Италия, — запел он, — буонджорно, Мария!

Это была модная песенка.

Когда он въезжал в эту страну, на душе всегда становилось удивительно спокойно — от красных стен, от зеленых ставен, от неба и арок. Здесь все пахло. Запах истории мешался с запахом хвои, и сердце его начинало насвистывать пастораль.

Он понял, что само Провидение не дало ему остаться во Франции и что его земля бежит сейчас под колесами.

Камни Терм Каракаллы горели в римской жаре, казалось, площадь Испании расплавилась и плыла по Тибру, а они сидели на античной сцене в зимних фраках и играли Вивальди.

Гоца всегда это бесило — фрак в любую погоду!

А Вивальди, если хотите, надо было играть в пастушечьем костюме, на лужайке. Но разве советский музыкант мог появиться в пастушечьем наряде? И они, как бараны, пыхтели во фраках.

Когда ему дадут убежище, — подумал Гоц, — он будет играть на гобое в рубашечке с открытым воротом и короткими рукавами.

Рим не только рукоплескал. Он ликовал. Он кричал. В зале творилось такое, будто они были не музыканты, а гладиаторы, и он гобоем прибил льва. Пышность банкета напоминала времена Цезаря, до того, как его прикончил Брут. С ним чокался потомок Борджия. Тряс руку Карло Понти. Его бывшая жена. И, наконец, опять кто-то чмокнул в лоб. Он вздрогнул — это был крестный отец Каморры, неаполитанской мафии, специально прибывший на концерт на белоснежной яхте.