Изменить стиль страницы

Физик не знал ни черта. Я даже думаю, что он не знал закона Ома. Он не знал, чему равна скорость света. Зато он знал одно: кацманов в институте быть не должно! Может, поэтому он и принимал экзамен…

Не успел я войти, как он указал мне на графин. Светило солнце, и лучи его падали на этот проклятый графин, как две капли похожий на тот, из которого пил ректор-сионист. И сейчас вы узнаете, почему этот графин был проклятым.

— Что это? — спокойно спросил физик.

Первой вопрос был довольно легким.

— Графин, — твердо ответил я.

— Правильно, — протянул физик. Это был первый вопрос, на который мне удалось ответить за все экзамены.

Физик постучал по графину карандашом.

— Ты видишь, что на него падают лучи?

Я видел.

— Скажи мне, — продолжил он. — Какая сторона графина нагревается больше: та, что ближе к окну, или та, что дальше?

Я задумался. Элементарная физика подсказывала, что, конечно, та, что ближе. И даже элементарная логика подсказывала это. Но мне по-чему-то вдруг не захотелось следовать логике. Какая была логика в моих поступлениях, в моих экзаменах, в том, что бандит был отцом народов и что ему так заботливо ставили клизму врачи-евреи? Логике следовали только специалисты по ней и отпетые олухи. И я неожиданно ответил.

— Естественно, та, что дальше.

Мне показалось, что по лицу физика прошел разряд переменного тока высокого напряжения.

— Это бред, — сказал физик.

И тут я понял, что прав!

— А вы пощупайте, — предложил я.

— Что? — взревел он.

— Не торопитесь, пощупайте.

— И не собираюсь! — завопил он. — Я не иду против законов физики.

— Тут не в физике дело, — сказал я.

— А в чем же? — ухмыльнулся он.

— Не знаю.

— Это элементарная теплотехника, — покрутил он пальцем у самого моего носа, — и сторона, которая дальше, не может быть теплее.

— Может, — сказал я.

— Может? — взревел физик. — Тогда постарайтесь объяснить, почему.

Я знал, что это так, но объяснить не мог. И молчал. А физик кровожадно улыбался. И тут ворвалась мама. Физику она знала так же хорошо, как и математику и химию.

— А потому, — закричала она во весь голос, будто сделала открытие, — а потому, что вы его повернули!

Физик и в самом деле воспринял мамин ответ как открытие. Потому что он замолчал, и глаза его остановились.

— Вы его повернули перед тем, как он вошел, — уточнила мама.

Физик начал приходить в себя.

— Кто поступает? — спросил физик. — Вы или он?

— А какое это имеет отношение к физике? — поинтересовалась мама.

— Вы или он? — повторил физик.

— О-он, — ответила она.

— Почему ж вы подсказываете? — резонно спросил тот.

И поставил мне два. За подсказку!

— Почему вы нас всех ненавидите? — спросила мама. — И детей наших, и внуков?

Физик сел, протер очки, а потом долго смотрел на маму и вдруг сказал:

— Мадам, — сказал он человеческим голосом, — я не Ломоносов, я не первый русский университет, я уже плохо помню закон Ома, и у меня семья.

Мои опасения с законом Ома подтвердились.

— Если б я был Ломоносовым, — продолжал физик, — я б ничего не боялся, и я бы принял всех евреев. И никто б меня не выгнал. Но мне разрешено пропустить всего одного еврея в день. А вы уже семнадцатые! Почему вы не пришли раньше?

Мама понимающе покачала головой.

— Товарищ физик, — сказала она, — спросите его что-нибудь еще.

— Зачем? — спросил физик.

— Как зачем? — удивилась мама.

— Зачем, — повторил физик, — когда и так я знаю, что он ответит на все. Почему, вы думаете, я использую графин?.. Это единственное изобретение в моей жизни.

Мама встала, подошла к столу, взяла единственное изобретение физика и разбила его вдребезги.

— Как я буду дальше принимать экзамены? — печально спросил физик.

— Не волнуйтесь, — успокоила мама и указала на дверь, — там больше нет евреев…

И мы вышли с мамой и пошли по Загородному проспекту, а потом по Невскому. И нежное солнце било нам прямо в глаза и согревало наши лица больше, чем наши затылки. И все было так логично…

— Чем я могу тебе помочь? — рассуждала мама. — У меня нету денег, чтобы дать взятку, и если б даже и были, я б все равно не могла. У меня нет «руки», которая бы сняла трубку и позвонила. У меня нет дачи, где бы мог отдохнуть преподаватель, прежде чем принимать у тебя экзамен, и нет шубы, которую могла бы носить его жена после… У меня нет власти, чтобы отменить ненависть, и нет средства, чтобы все любили евреев. Ворваться, как ненормальная, — это все, что я могу…

— Не беспокойся, мама, — сказал я. — Я пойду туда, где берут. Без блата и денег. И всех! Есть такое место.

— Есть, — ответила мама, — такое место есть — это армия!

— Ну вот! Я стану доблестным защитником.

— Тогда мы проиграем войну, — сказала мама.

— Может, после этого я поступлю в институт?

— В какой? — спросила мама. — В китайский? С твоими глазами?

— А почему мы должны обязательно проиграть Китаю? Разве мы не можем проиграть Израилю?

— Ты ищешь сложные пути поступления, — заметила мама. — Никто из-за твоего института не развяжет войну. Даже с Израилем.

И вот так мы шли по Невскому, и дошли до Невы, и где-то на Дворцовом мосту мама сказала:

— Короче, делать нечего. Тебе придется пойти в пищевой.

— Как? — удивился я.

— Очень просто. На рыбное отделение.

Я чуть не свалился в Неву.

— Да, туда. Потому что туда не идет никто. Даже рыбаки. Даже рыба туда не идет.

— Мама! — взмолился я. — Ты же знаешь, что я ненавижу рыбу!

— А фаршированную? — спросила она.

— Да, но там же нету факультета фаршированной рыбы.

— Дорогой мой, — успокоила мама, — там будет столько евреев, что его откроют.

И я поступил в холодильный. Потому что в рыбный приплыло столько евреев, будто там бесплатно давали икру, и был там такой конкурс, что поступили одни золотые медалисты. А у меня была только серебряная.

А в холодильный меня устроила мама. Она выступила перед членами приемной комиссии. Она говорила, что у нас есть холодильник, что я сам сибиряк, что папа у нас обморожен, что у нас в квартире всегда страшный холод, что я люблю мороженое, что она в сорокаградусный мороз ходит почти без пальто, что я почти «морж», что я обожаю мороженые рыбу и фрукты. Она говорила о холоде с таким жаром, что ледяные сердца членов комиссии растопились.

И я кончил холодильный. И стал писателем. Это к вопросу о логике.

Это было давно, когда еще была станция Авоты, которой теперь больше нет.

Вчера мы сидели с мамой на ступеньках лестницы площади Испания и вспоминали.

— Как правильно мы тогда выбрали, — сказала мама, — ты представляешь, кем бы ты стал, если бы поступил в литературный?

— Мама, — ответил я, — куда бы я там ни поступил, я бы стал кацманом…

Итальянка предложила нам розы, и я купил одну. Для мамы.

НЕВЕСТА ДЛЯ НАШЕГО ПОЛКОВНИКА, КОТОРЫЙ БЫЛ МАЙОРОМ

Самым тяжелым делом для уезжающих в Израиль было исключение из партии. Моя мама может вам об этом рассказать. Ее исключали в шесть приемов. Но папа — папе повезло. Ему не надо было исключаться из партии, потому что его оттуда уже исключили. И дважды. И совсем не из-за Израиля — еще даже и Израиля не было, — а за обрезание своего старшего сына. А второй раз — за анекдот о Дзержинском, которого тоже, впрочем, в анекдоте обрезали. Сейчас можно было рассказывать сколько угодно анекдотов, и никто тебя из партии не исключал, — и за пьянство не исключали, и за разврат не исключали, ни за что не исключали.

Многие не знали, что же делать, чтобы выйти из этой самой партии. Ну хоть умирай! Но никто не хотел умирать…

Короче, с партией у папы было все в порядке. Но перед отъездом папа должен был сняться с военного учета. А для этого он обязан был сдать свой военный билет. Мы искали этот военный билет четыре дня всюду, мы даже отрывали паркет и отдирали обои — а вдруг там?