Изменить стиль страницы

Все отмечали остроту, смелость и непримиримость Одинцова и ругали болванов-певцов.

Одинцов заплатил за всех, расцеловался и вышел.

— Шиз! — визгливо вскрикнул Арбатов.

Все стали хвалить Арбатова. Особо отмечали слог и умение найти тему. Прилуцкий сравнил его с Бабелем, а Сорокин увидел в нем что-то от Валери…

Арбатову вновь стало не по себе.

«Почему шиз?! Ведь я к нему совсем неплохо отношусь… Сколько он мне одалживал. И вот сейчас…»

Ему стали противны эти рожи, и он сам. Он доел рыбу, налил себе из чьего-то бокала водки и, подняв тост за всех присутствующих, удалился. В дверях он услышал «графоман» и бурное одобрение присутствующих.

«По-божески», - подумал Арбатов и вышел.

Шел он, не глядя, и неожиданно заметил, что опять оказался у переговорного пункта. Арсений Павлович не выходил из головы. Арбатов решил сказать ему все, что думает, поставить вопрос ребром и отказаться от встречи.

В кармане было два гривенника. Арбатов похолодел, но тут же вспомнил, что в кабине номер 23 автомат испорчен уже третий день, и всего за одну монету работает сколько хочешь. Судя по всему, люди знали об этом — в отличие от других кабин в эту вился хвост. Все стояли тихо, как заговорщики, и, не глядя друг на друга, держали в руках по одной монете.

Арбатов был шестнадцатым.

Люди говорили подолгу, делали большие паузы, интересовались давно забытыми соседями, погодой. Все выходили очень довольными.

Арбатов попал в автомат около десяти. Он злорадствовал — говорить можно было сколько угодно и как бы теперь Арсений Павлович ни кашлял, ни уходил уточнять и ни докладывал о здоровье супруги — от ответа на вопрос ему сейчас не уйти! Все, довольно!

Арбатов набрал номер и твердо решил: как только снимут трубку, он, не здороваясь, скажет: «Кстати, а как там насчет повести?».

Сняли трубку и Арбатов, как мог сухо и официально, произнес: «Кстати, а как там насчет…»

— Алло, алло! — услышал он заспанный женский голос. — Кто это?

— Это Арбатов, — сказал он. — Добрый вечер. Я хотел уточнить номер вагона Арсения Павловича.

Женщина тихо сказала, что об Арсении Павловиче ничего слышать не хочет. Ей до смерти надоели все его бесконечно названивающие друзья, и какое это счастье, что он, наконец, уехал на пару дней и оставил ее в покое. К тому же, сказала женщина, такому нахальному голосу она отвечать вообще не намерена и повесила трубку…

Арбатов так быстро покинул кабину, что очередь переполошилась — некоторые подумали, что автомат сломался или, что еще хуже, заработал в нормальном режиме…

Арбатов поплелся домой.

«К черту! — думал он. — Все менять! Все! Надо ехать! Там люди добрее! И теплое море! Наконец, напечатают повесть.» Спалось ему легко — издали трехтомник, перекупщики давали за него втрое, и он предоставил французской фирме «Галлимар» право на издание…

ДАЛЕКО, ДАЛЬШЕ НЕ БЫВАЕТ…

— Павлик, — сказала она, — запахнись, у тебя совершенно голая шея.

Была осень и холодный ветер дул с Невы.

Облака, плывшие в небе, смотрели на двух стариков, на их стары чемоданы и не останавливались, чтобы не пролиться дождем…

Она подняла ему воротник пальто.

— Не печалься! Там такие же тучи. И то же небо.

— Я не печалюсь, — улыбнулся он, — с чего ты взяла?

Подрулило такси.

Шофер был чумазый, в кожанке.

— Соловейчики, — гаркнул он, — в аэропорт?

— Так точно, товарищ начальник, — ответил Павлик и потащил чемодан

— Оставьте, папаша, — шофер выскочил, — грузите себя и супругу… Шофер забросал чемоданы и они покатили.

— Далеко летим? — спросил он.

— Далеко, — ответила Кира, — дальше не бывает…

— Понятно, — протянул шофер.

— Вы уже возили таких?

— И сколько! — вздохнул он.

В машине стало тихо. Павлик и Кира молча смотрели на Ленинград, бежавший за окном. Он только просыпался. Он лениво потягивался… Дребезжал первый трамвай, шуршала поливочная машина, рыбаки в лодке сонно ловили корюшку, а сфинксы у воды, как всегда, молчали. Даже сейчас…

В последний раз смотрели Соловейчики на все это, потому что они знали, что уезжают навсегда.

И все вокруг знало…

— Пока! — кивали им липы на набережной.

И решетка Летнего сада с достоинством попрощалась.

И конь Петра кивнул.

И даже сам Петр.

Он был их добрый знакомый — Петр Великий — он видел, как Павлик уходил на войну, как Кира несла мальчика из роддома, как под бомбежкой она таскала воду из проруби и как Павлика в «воронке» повезли в «Кресты».

Почему же ему было им не кивнуть?..

Даже чугунные русалки на Литейном мосту махнули хвостом.

— Прощайте, — говорили все. Но Павлик и Кира не могли им ответить. Трудно говорить, когда в горле комок… Да и не надо…

…В огромном зале аэропорта их ждали родные. Их было много. У евреев, к счастью, много родных, и все они волновались. Как никак это главное занятие евреев — всегда, всюду и за всех, даже в той холодной стране, где уже давно в общем-то волноваться незачем…

Прощанье было длинным, как изгнание…

— Ну, в добрый час!.. И чтоб мы свиделись… И запахни ворот…

— Спасибо, спасибо…

— И чтоб вы были здоровы!

— И чтоб вам было весело на новой земле… И закрой шею.

— Да, да, спасибо…

— И… И… И чтоб…, - она вдруг заплакала, сестра Киры, которую звали Рашель.

— Не плачь, дорогая, — успокаивала ее Кира.

— Разве я плачу? Ты когда-нибудь видела плачущую Рашель? — говорила Рашель, и слезы лились из ее добрых таз.

И все обнимали Киру и Павлика, и те, кто не плакал, те просто сдерживали слезы.

Потому что это было прощанием навсегда.

И никто из них не увидит больше другого.

Потому что если «уехать — это немножко умереть», то уехать из той холодной страны — это умереть навсегда.

И каждый знал это. И каждый говорил:

— Ну, даст Бог, свидимся.

И все совали Кире и Павлику — кто «лэках», кто фаршированную рыбу, кто язык. И они брали все это, и проклятые слезы душили их.

Теперь им оставалась только таможня…

Это была самая лучшая в мире таможня. Как и все в той холодной стране.

Не каждому выпадает такая удача.

Таможня была огромной и страшной, как чистилище, но за ней, за непроницаемыми ее дверьми, за непробиваемыми ее лбами, начиналась свобода.

И так хотелось глотнуть ее…

Павлика с Кирой разделили, и каждого допрашивали отдельно, лично, как государственного преступника.

Наверно, это преступление — захотеть свободы…

Первой взяли Киру. Павлик обнял ее, потом махнул ей рукой.

— Плюй ты на них, — улыбнулся он.

И его улыбка, как всегда, успокоила ее.

— Запахни шею, — только и сказала она, хотя в помещении было совсем тепло…

Таможенница была красива, стройна и молода.

«Зачем она этим занимается?» — подумала Кира.

— Значит, улепетываем? — спросила таможенница.

— Улетаем, — поправила Кира.

— И не стыдно?

— Мне? — Кира искренне удивилась. — Я думала, вам стыдно. Ежедневно рыться в чужих чемоданах, копошиться в белье, шарить по карманам! На свете столько интересного. Вы могли бы быть актрисой.

Таможенница покраснела и стала еще красивей.

— Вы должны заниматься любовью, — продолжила Кира, — а вы занимаетесь ненавистью… Вам бы не хотелось сменить специальность?

— Нет, — бросила та и как-то тупо продолжила, — значит, уезжаем? А я еще смеялась на пьесах вашего сына.

— Я вам верну деньги за билеты, — успокоила Кира, — только в долларах! Хотите? Рублей у меня больше нету. А? Вы ведь любите валюту.

Таможенница не отвечала и продолжала рыться в вещах.

— Чем он там занимается, ваш сын? Чернит нашу действительность?!

— Нет, он пишет ей оды! — успокоила Кира.

Таможенница промолчала. Она молчала и что-то упорно искала. И нашла. У Киры была обнаружена маленькая палехская шкатулка с дарственной надписью «Любимой учительнице от любимых учеников».