Изменить стиль страницы

Президиум пообещал, и народ, за исключением отставников с супругами, стал подниматься и двигаться к двери.

Бабушка заволновалась — что, опять не исключат?! Сколько же можно?

— Товарищи, — хотела крикнуть бабушка, — исключите, а потом идите, куда хотите.

Но ее опередил полковник Сизов

— Всем сесть! — зычно приказал он. — Собрание не окончено!

Он решил перейти в атаку и взял слово сам. Говорить он не умел, зато умел допрашивать.

— Гражданка Гольденвизер, — рявкнул он, — с какого года вы в партии?

— С 1932-го, — ответила бабушка, — а вы?

— Это не имеет отношения к делу! Почему, гражданка Гольденвизер, все годы вы прятали свое истинное лицо?..

— Простите, я даже не пудрилась и губ не красила…

— Оставьте ваш, — здесь он запнулся, — ваш юмор! Вы притворялись коммунисткой, все годы оставаясь внутри сионисткой и внутренней эмигранткой…

— Господин полковник, — сказала бабушка (и он даже не заметил, что его так назвали), — я за свою жизнь воспитала двадцать тысяч детей. Это, может, и немного, а что сделали вы?

Полковник хотел ответить, что он сделал, придет время — и он еще скажет, что он сделал, но пока он процедил:

— Вы не воспитывали, а калечили детей…

Бабушка не проронила ни слова.

— … Вы калечили наших замечательных детей, скрывая свои истинные цели и намерения! Для вас главной книгой была и остается не история партии, а Библия, или еще хуже — дулмат!

— Что? — бабушка заулыбалась.

Полковник заглянул в свои листки.

— Талмуд, — уточнил он.

— Это совсем не страшные книги, — просто сказала бабушка, — вам бы не мешало их прочесть.

У коммунистов остановилось дыхание.

— Мне?! — еле выдавил Сизов.

— А почему бы и нет? Хотя бы десять заповедей. Хотя бы одну…

— Это какую? — Сизов побагровел.

— Не знаю. Ну, скажем, «не убий».

В зале повисла тишина. Сизов смотрел на бабушку ненавидящим взглядом и сопел. Одновременно с ним засопели подполковники, а заодно и майоры. Они сопели синхронно, и в зале даже поднялся небольшой ветер. Во всяком случае кумачовый транспарант «Да здравствует нерушимое единство партии и народа!» здорово заколыхался.

— За такие слова, — прошипел полковник Бусоргин, — вас бы следовало немедленно исключить из партии!

— Но я о чем прошу? — удивилась бабушка. — Я больше ничего не хочу…

— Вам нет места среди нас, — гордо сказала жена полковника, — вам в Израиль надо!

— Исключите, — попросила бабушка, — я и поеду.

Поднялась буря. Бабушку обзывали сионисткой, агентом, Голдой Меир, развратницей, шлюхой империализма и даже фашисткой.

Она терпела. Ни один нерв не дрогнул на ее прекрасном лице, и комок, который стоял в горле, так и не прорвался наружу.

Бабушке было непонятно, почему они все ее так ненавидят. Что делала она всю жизнь? Учила их детей, иногда умных, иногда тупых, великой науке — математике. И дети любили ее. Они провожали ее до ворот дома и дарили столько цветов, что хватало потом всему двору. Она пропадала в школе с утра до вечера, и даже самые последние лентяи начинали любить эту великую науку. У нее не было времени на своих собственных детей, потому что, если даже она и бывала дома, то проверяла тетради. Она приносила из школы полные сумки тетрадей, которые надо было проверить к утру. Вся наша семья проверяла эти тетрадки… Но отметки мы не ставили — только бабушка имела право ставить оценки! Она проверяла их иногда до утра, а утром шла в школу. И так сорок лет.

А вот теперь они кричат, что она едет убивать их братьев — арабов.

И когда это они стали братьями?

— Я даже стрелять не умею, — сказала бабушка.

— Это мы знаем, — орали жены, — знаем, как вы воевали, под Ташкентом вы воевали!

Дикий смех несся с полковничьих рядов.

Слезы были готовы брызнуть из бабушкиных глаз, но она сдержала их. Всю блокаду бабушка провела в Ленинграде. Она уходила на фабрику, и ее старший сын оставался с младшим. Он отгонял от него крыс и сносил его в бомбоубежище во время налетов… Потом на саночках они отвезли маленького на Пискаревское кладбище, и старший сын оставался один. Он уже не боялся ни бомб, ни крыс, он только хотел кушать. Бабушка оставляла ему часть своей порции хлеба, но он никогда не брал. Бабушкин муж лежал в это время в госпитале с отмороженными ногами, и ему в темноте отпиливали пальцы без наркоза.

«Будьте вы прокляты, — хотелось крикнуть бабушке, — и будь проклят тот час, когда я родилась на этой земле и родила на ней своих мальчиков…»

Но бабушка не проронила ни слова.

— Больно гордая, — проорала одна из полковничьих жен, — умная больно! Они все умные. А мы — дуры…

Бабушка стояла и смотрела на них. Этой стране она отдала свои молодые годы, здоровье, силы, мечты, страсть сердца. И взамен получила вот это собрание. И она запомнит его на всю жизнь, на все время, сколько ей еще осталось.

Она не слышала, как ее поносили, оскорбляли, она не слышала, как ее исключили. Она только услышала, как красномордый пылающий Сизов, прокричал:

— Вы что, оглохли?! Сдайте билет!!!

И тут с бабушкой что-то случилось, потому что она вдруг сказала:

— Не сдам.

— Как это — не сдадите? — прохрипел Сизов.

— А вот так, — глаза бабушки озорно горели, — не хочу и не сдам!

Почему она не хотела сделать то, чего так долго добивалась — не знает никто. Возможно, не желала доставить удовольствие полковничьим рожам и их женам, которые были особенно возмущены.

— Пусть сдаст, — вопили они, — и немедленно! Сарра, положь билет! Положь билет, Сарра!

Они требовали партбилета, как крови.

Сарра улыбалась. Сквозь ком в горле. А потом она пошла к выходу. Вместе с партийным билетом.

Видя, что билет уплывает в Израиль, отважные офицерские жены набросились на бабушку и совместными усилиями вырвали из ее рук сумочку. Они обнаружили там валидол, платочек и немного мелочи. Они не могли себе представить, что бабушка, глупая бабушка, все еще носила билет у самого сердца. Может, от этого оно у нее и болело?..

Она плохо понимала, что происходит. Возле ее лица мелькали женские кулачки, наманикюренные пальчики, напудренные мясистые носы и крик «Сарра!» вылетал из напомаженных ртов.

Она шла к гардеробу, как мадонна, и ни один нерв не дрогнул на ее прекрасном лице.

И вдруг, среди этой вакханалии, она почувствовала, что кто-то пожал ей руку и прошептал: «Счастливого пути!»…

Бабушка вздрогнула. Она оглянулась — никого рядом не было. Жены разбежались по очередям, пенсионеры — по врачам, а отставные полковники пошли в баню. Они любили субботние бани… Кто же пожал руку нашей бабушке?

Были поздние сумерки. Бабушка шла одна, и хлопья снега ложились на ее белую голову, которую она забыла прикрыть.

Был гололед, и бабушка скользила. Она скользила и плакала, и вытирала слезы шарфом. Мы ждали ее на углу и видели ее слезы. Я хотел побежать и убить их всех, потому что, как сказал папа, кто может видеть мамины слезы?..

…Мы живем в Лонг Айленд-Сити. Бабушка вспоминает пожатие человеческой руки, я — полковников и наманикюренные пальчики их жен.

Мы с бабушкой — разные люди…

СПАЛОСЬ ЕМУ ЛЕГКО

Спалось Арбатову легко — приснилось, что, наконец, напечатали его повесть, причем на обложке журнала дали портрет — он сидит с трубкой во рту, мудрый и обаятельный, в том самом костюме, который собирался купить уже два года.

Он дарил журнал друзьям, соседям, красивым женщинам, а редактору, который нахально утверждал, что повесть не будет напечатана никогда, поднес даже три экземпляра с одной и той же надписью: «Ну, что, съел? С уважением, автор».

Режиссеры и драматурги требовали у Арбатова немедленной инсценировки и экранизации и наперебой подсовывали бланки договоров.

Арбатов неторопливо подписывал, уточнял суммы, иногда несколько корректируя их.

Никто не спорил.

Когда повесть затребовало французское издательство «Галлимар», Арбатов проснулся.