— Ты?!
— Я, и никто другой, Хава. Пришло время открыть то, что все эти годы я хранил в глубочайшей тайне, какие бы обиды ни приходилось мне выносить от тебя. Да, именно я помог этому маньяку, этому бедолаге выбраться отсюда с миром. Кое-кто в кибуце требовал обратиться в полицию: разве можно позволить каждому, кто выйдет из себя, спокойно палить из пистолета во все, что встретится ему на пути? И это я, Хава, и никто другой, с помощью тысячи ухищрений оттягивал заседание комиссии и общее собрание, пока благодаря моим связям и бесконечным усилиям не удалось мне найти для него место на одном из наших кораблей, отплывающих в Италию. И за все это я заслужил твою неприязнь? После того как человек этот соблазнил или пытался соблазнить мою жену? И едва не пристрелил и меня, и ее, и моего дорогого сына, которого она тогда ждала? И за то, что этот безумец не остался здесь, ты по сей день относишься ко мне с той же ядовитой враждебностью? А теперь вдруг являешься и требуешь, чтобы я, словно собаку, выгнал из кибуца парня, который вообще не…
— Ты? Выгнал Биню? Из кибуца? И из страны?
— Этого я не говорил, Хава. Ты не хуже меня знаешь, что он схватил ноги в руки и бежал…
— Ты? С помощью своих связей? Твоими стараниями?
— Хава, меня ты постоянно обвиняешь в неспособности выслушать. А сама слышишь совершенно противоположное тому, что я говорю.
— Несчастный! Несчастный идиот! Что с тобой случилось? Ты что, совсем спятил? Тебе не приходило в голову, что это мог быть егосын? Ты хоть раз за всю свою фальшивую жизнь подумал об этом? Вгляделся хоть раз в то, как выглядит Иони, как выглядит Амос и как выглядишь ты сам? Как это великий мыслитель, как это министр может быть таким болваном? Замолчи. Этого я не говорила. Не приписывай мне слов, которых я не произносила, и вообще не смей перебивать меня снова, потому что ты уже говорил сегодня больше, чем нужно, дай и мне наконец сказать слово, ты, который хвалишься своими связями, своими хлопотами, своими хитростями. Я не сказала, что Иони чей-то сын. Это ты сам давным-давно вбил себе в голову, чтобы иметь повод убить и его. Я сказала только одно: до завтрашнего обеда ты вышвыриваешь отсюда этого психа. И не спорь со мной, не дави меня всю жизнь, словно бульдозер, своей риторикой. Твое ораторское искусство известно всем, но я ведь не Бен-Гурион, не твой Эшкол, не партийный суд, не твои поклонники, не ходоки, идущие к тебе за советом, я, в конечном счете, ничто, я ноль, душевнобольная, ненормальная, жернов на твоей драгоценной шее, являющейся всенародным достоянием, вот что я такое. Я даже не человек, я всего-навсего старое злобное чудовище, которое по чистой случайности знает, и знает абсолютно точно, что ты из себя представляешь. И я тебя предупреждаю — не смей мне отвечать сейчас! — я тебя предупреждаю, что если однажды открою свой рот и оброню хоть малую толику того, что про тебя знаю, того, что мы оба про тебя знаем, того, что даже ты, Господь Бог собственной персоной, не знаешь о себе, — если однажды я заговорю, то страна содрогнется, а ты подохнешь от стыда. Хотя почему содрогнется? Страна не содрогнется, а просто лопнет со смеху, а потом ее стошнит от омерзения: это тот самый Лифшиц, обожаемый и дорогой? Корона на голове нашей? Так вот каково его истинное лицо?! А я, господин мой хороший, старое чудовище, падаль, мне терять нечего, и я тебя прикончу — советую это запомнить. Только сделаю я это милосердно — одним ударом. А не так, как ты приканчивал меня: медленно-медленно, день за днем, ночь за ночью. Тридцать лет ты убиваешь меня, тихо-тихо убиваешь меня. А теперь для сына своего, про которого никогда не узнаешь, твой ли он вообще, ты привел маленького убийцу, который будет убивать его потихоньку, отравлять малыми дозами. Тихо-тихо, молчаливо, как ты убил меня, как ты убил Биню — хитростями, хлопотами, твоими замечательными связями. Лишь бы без скандала, лишь бы, упаси Боже, не повредить столь обожаемый фасад, «чистую совесть Рабочего движения», чистую, как попка младенца. Нет, господин мой, я не плачу, этого тебе не дождаться, ты не увидишь плачущей Хавы, я не доставлю тебе того удовольствия, которое получал ты, когда Биня ночь за ночью рыдал перед тобой, умолял тебя, омывая слезами твои ноги, пока ты…
— Хава, пожалуйста, оставь, наконец, в покое Биню Троцкого. Уж тебе-то лучше всех известно, что ты не ответила на его любовь, что сама выбрала…
— Это гнуснейшая ложь, Иолек Лифшиц. Ну давай, начинай хвастаться тем, что от великого благородства души простил меня. Хоть раз в жизни взгляни на себя, и пойми, кто ты есть, и постарайся вспомнить, кем был Биня, которого ты убил тысячью хитростей, ведь это твои собственные слова — тысячью хитростей, ты сам сказал это минуту назад, и не смей отрицать. Как ты убил и меня, и Иони, о котором избегаешь говорить, пускаясь на всяческие уловки, уклоняясь от разговоров про Биню, стремясь довести меня до безумия, но не надейся, этого удовольствия я тебе не доставлю, так что соизволь говорить о Иони,а не об истории,здесь тебе не конгресс Рабочего движения, не семинар, и нечего прикидываться святошей, я тебя отлично знаю, со всей твоей святостью и елеем, я плюю на твою мораль, на твой энтузиазм, на твой исторический вклад, плюю так же, как ты все эти годы плевал на мою могилу и топтал ее. Не отвечай мне сейчас. Для твоего же блага не пытайся отвечать мне. Завтра, до обеда, ты вышвырнешь отсюда эту холеру, или с тобой произойдет нечто такое, что все газеты по всей стране, и радио тоже, с большим удовольствием будут смаковать: «Кто бы мог подумать, что супруга нашего товарища Лифшица покончит с собой, задумав совершить самосожжение либо, наоборот, предать огню наше национальное достояние?» И я говорю тебе, Иолек, что это будет конец, не мой конец, ибо мой конец уже давно наступил, это будет твой конец, мой господин, и вся страна будет покатываться со смеху, все будут говорить: «Что?! Это он? Наш чистый, наш незапятнанный? Он, служивший всем примером? Он, наша совесть? Хладнокровный убийца?» И я предупреждаю, что после всего этого твоя партия не осмелится коснуться тебя даже кончиком самой длинной палки, чтобы не заразиться той мерзостью, которой так и разит от тебя. Я клянусь, что вываляю тебя в дерьме, убийца, и после этого ты сможешь до конца дней своих, пока не околеешь, сидеть и вязать носки, подобно этому итальянскому душегубу. Ты издохнешь у меня, словно паршивый пес, как это случилось со мной. Я давно стала для тебя покойницей, еще до того, как ты начал то здесь, то там, на съездах, конгрессах и черт знает где спать со всякими бабенками. Я не стану называть имен, но только не думай, что никто не позаботился прийти и рассказать мне, с кем ваше святейшество спит две недели, с кем — две ночи, а с кем — и по-скотски, полчаса, между заседанием и голосованием. Мне бы немного кислоты, чтобы плеснуть ее в твою знаменитую физиономию или выпить самой, а может, лучше наглотаться снотворного? И не смей говорить: «Хава, не кричи», если скажешь это еще раз, я и вправду закричу, а то и без всякого крика, спокойно дам интервью газете, скажем одному еженедельнику, интересующемуся скандалами, что-нибудь вроде: «Товарищ Лифшиц в комнатных туфлях» или «Вся правда о личной жизни совести Рабочего движения». В твоей власти принять решение и исполнить его до завтра. До обеда. Помни, я тебя предупредила! И не пытайся ответить мне сейчас, по пунктам или без пунктов, не отвечай мне вовсе, потому что сейчас у меня нет времени слушать твои речи, сейчас из-за тебя я опаздываю, уже опоздала на заседание комиссии по образованию. Так что вместо того, чтобы формулировать ответ, стоит тебе, Иолек, посидеть сегодня вечером в одиночестве, в тишине и покое, подумать и все хорошенько обмозговать. Ты отлично умеешь это делать, когда считаешь, что вовлечен в решение политических проблем. Будь здоров. В холодильнике, в голубой бутылочке, твое лекарство, не забудь принять две ложечки в половине одиннадцатого, две полные ложечки — не половинки. А в аптечке, в ванной, есть анальгин, болеутоляющее, и таблетки перкодана, если боли станут очень сильными. Помни, ты должен пить много чая. Я вернусь в половине двенадцатого, самое позднее — без четверти двенадцать. Ты меня не жди. Просто ложись в постель, почитай газету и усни. Только перед этим хорошенько подумай: не о том, как ответить мне, я и сама знаю, что, возможно, чуток переборщила, а о том, как сделать то, что настоящий отец, близко к сердцу принимающий страдания сына, сделал бы уже давным-давно. И я убеждена, что ты сделаешь это, с присущими тебе тонкостью, решительностью и тактом, так что не возникнет никакой неловкости. Спокойной ночи! Я и в самом деле опаздываю. И не вздумай прикасаться к коньяку! Помни, что сказал тебе врач: «Ни капли!» Имей в виду, я отметила уровень коньяка в бутылке. Лучше всего тебе лечь, прихватив газету, в постель. Жаль, что ты так много курил. До свидания! Я оставляю тебе свет в ванной.