— Когда ты думаешь начать все это? — спросила Римона.
— Не знаю. Через две недели. Через месяц. Посмотрим.
— Ты должен поговорить со своими родителями. Будет заседание секретариата. Все будут выступать. Будет очень много разговоров.
— Пусть говорят. Мне безразлично.
— Но и ты должен будешь говорить.
— Мне нечего сказать им.
— И, кроме того, я должна приготовить тебе кое-что для поездки.
— Пожалуйста, Римона. Сделай мне одолжение. Ничего не предпринимай и ничего не готовь. Что тут готовить? Не нужно ничего. Я беру свой рюкзак, кидаю в него свои вещи — и двинулся. Поднимаюсь и ухожу. Всё.
— Если ты так хочешь, я не стану ничего готовить.
— Именно так. Единственное, чего я хочу от тебя, — чтобы все это время ты была со мной спокойной. Это все, чего я хочу. И если сможешь, постарайся не слишком ненавидеть меня.
— Я не ненавижу тебя. Ты — мой. Тию ты возьмешь с собой?
— Не знаю. Не думал о Тие. Быть может. Да.
— Ты хочешь, чтобы мы еще поговорили?.. Нет. Ты хочешь, чтобы сейчас мы прекратили разговоры.
— Верно.
Она взглянула на свои часы. И вновь стала молчаливой. В ее молчании не было покоя — она сидела, расслабившись и вслушиваясь во что-то, словно сейчас, когда наконец-то прекратились разговоры, можно сосредоточиться и слушать без помех. Спустя несколько мгновений она взяла обеими руками его левую руку, посмотрела на его часы и сказала:
— Смотри. Сейчас уже почти одиннадцать. Если хочешь, послушаем новости и ляжем спать. И мне, и тебе завтра рано вставать на работу.
Ионатан увидел ее пальцы, обвившие его запястье, а еще через секунду почувствовал их прикосновение к своему плечу, потому что он не ответил на ее последние слова, и она снова и снова трогала его за плечо, повторяя:
— Послушай, Ионатан, я хотела сказать тебе, что сейчас около одиннадцати и ты пропустишь новости… К тому же ты так устал… Да и я устала… Пойдем сейчас спать, и, глядишь, завтра ты все забудешь, придумаешь что-нибудь другое, да и мне завтра будет что сказать тебе, а сегодня у меня нет слов, ведь, пойми, остались вещи, о которых мы ни разу за всю нашу жизнь не могли, да и не хотели говорить, потому что это было нам не нужно…
Слова, обращенные к нему, шли из самой глубины ее души, а он, усталый и опечаленный, не знал, звучит ли все еще ее голос, или это отзвук его собственных раздумий, и, хотя он прикрыл глаза, голос не замолк и не изменился:
— …Может, за ночь все еще прояснится, а завтра нам выпадет голубой день, ты знаешь, такой голубой день, один из тех зимних голубых дней, когда даже лужи сверкают от обилия света, и деревья стоят зеленые, и зелень эта — самая зеленая на свете, и нянечки в яслях выносят на прогулку тепло одетых малышей, усаживают их на широкие тележки, те, что у нас обычно используют в прачечной, и возят их взад-вперед по дорожкам, залитым солнцем, и во всем кибуце распахиваются окна, вывешиваются для проветривания одеяла, и птицы кричат как оглашенные, и люди начинают снимать с себя одну одежку за другой, засучивают рукава, расстегивают пару пуговиц на рубашке, и почти каждый, кто встречается тебе на дорожке, идет и напевает, идет и напевает… Ты ведь помнишь такие дни, Иони? И глядишь, тебе вдруг придут в голову совсем другие мысли, потому что я знаю, как это бывает с тобой: постепенно тебя охватывает тоска, тебе все надоедает и начинает казаться, что время уходит впустую, тогда как можно перевернуть мир, создать, скажем, подпольную организацию, или стать чемпионом по шахматам, или штурмовать вершины Гималаев… Я не знаю… Но послушай, Иони, это всего лишь чувства, а чувства меняются, как меняются облака, и листья, и времена года, и солнце, и звезды… Я читала про людей племени кикуйю, это в Кении: в ночь полнолуния они черпают воду и наполняют ею ведра и корыта, считая, что с водой зачерпывают луну, чтобы она была с ними в темные ночи, потом этой водой они лечат больных… Это из книги об Африке… Чувства приходят и исчезают, Иони. Помнишь, однажды было у тебя сильное предчувствие: тогда в четыре утра тебя неожиданно призвали в армию — это случилось перед операцией против сирийцев к западу от озера Кинерет, так вот у тебя было предчувствие, что на этот раз ты погибнешь. Ты помнишь это ощущение, Иони, и то, как ты говорил со мной и сказал, что я могу выйти замуж за другого по прошествии года, а если будет ребенок, ни в коем случае не давать ему твоего имени, ты помнишь? И тебя не убило, Иони, и это ощущение прошло, и ты вернулся живым и был весел, у тебя из плеча извлекли осколок, и о тебе написали в армейском еженедельнике «Бамахане», и чувства у тебя были совершенно иные, и ты смеялся, а о том дурном предчувствии забыл, потому что чувства меняются… А сейчас из-за того, что я все это говорила, мы пропустили новости, но, если ты хочешь, можешь еще успеть прослушать повторный сокращенный выпуск…
Она забыла отнять свои пальцы, касавшиеся его левого плеча и они оставались там еще несколько мгновений. Он пошарил правой рукой по столу, нашел на ощупь чашку, поднес ее ко рту, но она оказалась пустой.
В конце минувшего лета, когда у Римоны начались роды, Ионатан прямо с цитрусовой плантации, в рабочей одежде, поехал в больницу, и там, на жесткой скамье у входа в родильное отделение, он просидел всю вторую половину дня и весь вечер, когда же наступила ночь, ему сказали: «Голубчик, ступай поспи, придешь завтра утром». Но он отказался уйти и продолжал сидеть. На коленях у него был старый журнал, а в нем — кроссворд, который ни за что невозможно было разгадать, потому что в результате типографской ошибки оказалась перепутанной вся нумерация и по горизонтали, и по вертикали, а возможно, все предлагаемые определения просто относились к другому кроссворду. Около полуночи вышла до безобразия некрасивая медсестра, с приплюснутым широким носом и черной волосатой бородавкой возле левого глаза, похожей на всевидящий третий глаз. Ионатан обратился к ней: «Простите, сестра, можно ли узнать, что там происходит?» А она ответила хриплым, огрубевшим от курения и невзгод голосом: «Послушай, ты же муж и знаешь, что жена твоя — непростой случай, мы делаем все, что только возможно сделать, но жена твоя — непростой случай. И раз уж ты остался здесь, я не против того, чтобы ты пошел на кухню для медперсонала и приготовил себе стакан кофе: в кипятильнике всегда есть кипяток, только не устраивай там беспорядка». В три часа ночи опять появилась эта ужасающая медсестра и спросила: «Лифшиц, ты еще здесь?» И стала убеждать его, что он должен быть сильным, что успешные роды вполне возможны и после двух, и даже после трех неудач. «Два часа тому назад, — сказала она, — мы решили разбудить для ваших светлостей самого профессора Шилингера, и он встал, и приехал, и, хоть дом его на краю квартала Кармель, успел вовремя, чтобы спасти, именно так, спастижизнь твоей жены. Сейчас он все еще возле нее, а когда выйдет, то, может статься, задержится, чтобы разъяснить тебе в двух словах суть дела, но очень тебя прошу: не задерживай его надолго, потому что завтра, вернее, уже сегодня у него трудный день, операции и все такое, а он уже далеко не юноша. Пока же ты можешь приготовить себе кое-что, только, пожалуйста, не устраивай беспорядка». Но он сорвался на крик: «Что вы там опять с ней сделали?» А пожилая сестра остановила его: «Дружок, пожалуйста, не кричи здесь. Что это с тобой, в самом деле? Здесь не кричат, прекрати сейчас же вести себя как дикарь!» И добавила: «Если ты немного подумаешь спокойно, то поймешь: главное, твоя жена спасена, профессор Шилингер просто-напросто вернул ее тебе. Ты, похоже, не сообразил, что получил ее, можно сказать, в подарок? А еще орешь на нас. Она выздоровеет, а вы оба еще такие молодые…» У ворот больницы дожидался его разбитый, пропыленный джип, которым пользовались обычно кибуцники, работавшие в поле, а он совсем забыл, что в четыре — четыре тридцать этот джип уже им нужен, и он завел машину и весь остаток ночи гнал на юг, пока в тридцати километрах за Беэр-Шевой кончился у него бензин, и там занялся над ним рассвет, опаленный жарким ветром пустыни, небо заволокли облака пыли, все вокруг посерело, пустыня как будто сразу состарилась, холмы стали походить на кучи мусора, а огромные горы, окаймлявшие горизонт, — на груды металлолома. Он оставил джип, отошел от него шагов на тридцать — сорок, целых пять минут мочился, а потом улегся под джипом, прямо в песке, неподалеку от дороги, уснул крепким, тяжелым сном и спал, пока не разбудили его три парашютиста-десантника, проезжавшие на вездеходе по дороге. «Вставай, ненормальный! — окликнули они его. — Мы уже было подумали, что ты покончил с собой либо прирезали тебя бедуины…» И когда они произнесли эти слова, признался себе Ионатан, что и в самом деле в глубине души чувствовал он в это утро: и то и другое было вполне возможно. Он увидел, как движется грязный песок, наполняя раскаленный суховеем воздух пыльной мутью, увидел вдалеке изломы гор и сказал: «Дерьмо». Больше он не добавил ни слова, хотя трое молодых парашютистов, у одного из которых вспух на глазу налившийся гноем ячмень, не переставали его расспрашивать, от кого он убежал, почему и куда намерен податься.