Изменить стиль страницы

Сняв темные очки, красавец томно указал на самую большую дубинку, сунул что-то себе в рот и помахал своим друзьям на крыше. Они ревом выразили ему одобрение и подняли на остриях копий свои пластмассовые канотье.

Мастер обрядов взял выбранное красавцем оружие и с торжественным видом официанта, подающего на стол «шато-лафит», вручил дубинку крепышу.

Затем красавец вышел на середину круга и, держа солнечные очки над головой, запел фальцетом. Тем временем его друг, обеими руками держа дубину и размахивая ею, выделывал пируэты с другой стороны очерченного круга.

Барабанщик ускорил темп. Красавец пел так, что, казалось, у него вот-вот лопнут легкие; а крепыш, продолжая кружиться, подходил к нему все ближе. Наконец одним костедробительным ударом он обрушил дубину на ребра своего друга, а тот издал победный клич: « Яу…о…о…о…о…!», но не дрогнул.

— О чем он поет? — спросил я у соседа-ветерана.

— Он поет: «Я могу убить льва… У меня самый большой член… Я могу удовлетворить тысячу женщин…» — ответил тот.

— Ну, конечно, — сказал я.

После того как они проделали то же самое еще два раза, настал черед красавца дубасить крепыша. Когда с этим тоже было покончено, они оба — лучшие друзья и побратимы на всю жизнь — принялись скакать вокруг зрителей, а те протягивали к ним руки и совали им в размалеванные лица банкноты.

Держась за руки, юноши направились обратно во дворец. Потом через те же обряды прошли еще две пары, но те были уже не такими «шикарными». Потом они тоже удалились.

Помощники стерли белый круг, и зрители толпой потянулись во двор, ожидая какого-то события.

Было уже почти темно, когда из внутреннего двора долетели леденящие кровь крики. Снова барабанная дробь — и вот стройным шагом вышли все шестеро, напряженные и блестящие от пота, в черных кожаных юбках, в шапках со страусовыми перьями, покачивая плечами, размахивая мечами: они шли соединяться с девушками.

— Теперь они мужчины, — сказал мне фронтовик.

Я поглядел сквозь полумрак вниз: множество сине-черных фигур напоминали ночные волны с парой беляков, а среди них крапинками свечения поблескивали серебряные украшения.

35

Рольф и Уэнди, чтобы не мешать друг другу, имели отдельные жилища. Рольф с книгами занимал караван. Уэнди в те ночи, когда ей хотелось побыть одной, спала в бетонном сарайчике. Раньше, когда уроки проводились на открытом воздухе, это был школьный склад.

Как-то раз она пригласила меня зайти посмотреть, как она работает над словарем. Моросил дождик. С запада двигалось легкое дождевое облако, и все попрятались по хижинам.

Я застал ее со стариком Алексом: они оба сидели на корточках над подносом с ботаническими образцами — стручками, засушенными цветами, листьями и корешками. На нем было фиолетовое бархатное пальто. Уэнди давала ему образец, тот вертел его так и сяк, подносил к свету, что-то шептал сам себе, а потом произносил его название на пинтупи. Она просила его повторять названия по нескольку раз — чтобы не ошибиться в фонетическом звучании. Затем она прикрепляла к образцу ярлычок с подписью.

Алекс не знал только одного растения: это была засушенная головка чертополоха.

— Это принес белый человек, — нахмурился он.

— Да, он прав, — сказала мне Уэнди. — Этот вид завезен сюда европейцами.

Она поблагодарила его, и он ушел, перебросив копья через плечо.

— Он — настоящий клад, — сказала она, улыбаясь ему вослед. — Но расспрашивать приходится понемногу: у него внимание рассеивается.

У Уэнди царила такая же строгость и простота, какой у Рольфа царил беспорядок. Одежду она держала в чемодане. В комнате стоял металлический серый остов кровати, умывальник и телескоп на треножнике.

— Это семейная реликвия, — пояснила она. — Он еще моему деду принадлежал.

Иногда она вытаскивала ночью кровать и засыпала, глядя на звезды.

Она взяла поднос Алекса и повела меня в другой, жестяной сарайчик, еще более тесный, где на подмостях было разложено еще множество разных образцов — не только растений, но и птичьих яиц, насекомых, рептилий, птиц, змей и пород камней.

— Я вроде как этноботаник, — рассмеялась она. — Но все это как-то постепенно вышло из-под контроля.

Алекс был ее лучшим информатором. Его познания в области растений были неиссякаемы. Он так и сыпал названиями разных видов, говорил, когда и где каждый из них цветет. Они служили ему чем-то вроде календаря.

— Когда работаешь здесь в одиночестве, — сказала Уэнди, — в голову приходят всякие сумасшедшие идеи, а проверить их не на ком, — она откинула голову и засмеялась.

— Хорошо, что у меня есть Рольф, — добавила она. — Ему-то ни одна идея не кажется сумасшедшей.

— Например?

Уэнди никогда профессионально не училась на лингвиста. Однако, работая над словарем, она заинтересовалась мифом о Вавилонской башне. Зачем, если жизнь всех аборигенов была более или менее одинакова, в Австралии существовало около 200 языков? Можно ли это объяснить только межплеменной враждой и обособлением? Конечно нет! Она уже склонялась к мысли, что сами языки были тесно связаны с распределением разных видов по земле.

— Иногда, — сказала она, — я прошу старика Алекса назвать мне какое-нибудь растение, а в ответ слышу: «Безымянное», что означает: «Это растение не растет на моей земле».

Тогда она разыскивала другого информатора, который ребенком жил там, где это растение росло, — и выяснялось, что все-таки название у него имеется.

«Сухая сердцевина» Австралии, продолжала она, представляет собой мозаику микроклиматов: в каждой местности имеются свои минералы в почве, произрастают разные растения, водятся разные животные. Человек, выросший в одной части пустыни, досконально знал «свою» флору и фауну. Он знал, какое растение привлекает ту или иную дичь. Он знал тамошние источники вод. Он знал, где искать съедобные клубни под землей. Иными словами, благодаря тому, что он знал по имени все «вещи» на своей территории, ему не грозила гибель.

— Но если, скажем, с завязанными глазами отвести его в чужую землю, — сказала Уэнди, — то он может заблудиться и умереть с голоду.

— Потому что он утратит привычную опору?

— Да.

— Ты хочешь сказать, что человек как бы «делает» территорию своей, называя все «вещи», имеющиеся на ней?

— Да, именно! — ее лицо осветилось радостью.

— Тогда, выходит, никакой основы для всемирного языка никогда не существовало?

— Да. Да.

Уэнди рассказала, что и в наши дни мать-туземка, заметив у своего ребенка первые признаки речи, дает потрогать ему «вещи», которые имеются на их земле: листья, плоды, насекомых и так далее.

Ребенок, сидя у материнской груди, начинает играть с «вещью», лопотать ей что-то, пробовать на зуб, запоминает ее название, повторяет его — и наконец выбрасывает ее.

— Мы дарим нашим детям пистолеты и компьютерные игры, — сказала Уэнди. — Они дарили своим детям землю.

* * *

Величайшая задача поэзии — наделять смыслом и страстью бесчувственные вещи; детям как раз свойственно брать в руки неодушевленные предметы и разговаривать с ними, играя, как будто они — живые существа… Эта филогогически-философская аксиома доказывает нам, что в пору детства мира люди по природе своей были величайшими поэтами…

Джамбаттиста Вико, «Новая наука», XXXVII

Люди дают выход бурным страстям, разражаясь песней: такое мы наблюдаем у тех, кто объят страшным горем или, наоборот, преисполнен великой радости.

Вико, «Новая наука», LIX

Древние египтяне считали, что вместилищем души является язык: язык был тем рулем или веслом, с помощью которого человек плыл по реке жизни.

В «первобытных» языках слова очень длинные, они состоят из очень сложных сочетаний звуков; их скорее поют, чем просто проговаривают… Вероятно, первые в мире слова были по сравнению с современными словами тем же, чем были плезиозавр и гигантозавр по сравнению с современными пресмыкающимися.