Изменить стиль страницы

262

Платон. Законы, кн. I. Вот текст Платона: «Первая из добродетелей рассудительность; за нею идет воздержность; последнее место занимает мужество»*. Под мужеством Платон понимает здесь способность человека смело смотреть в глаза смерти (см. контекст, в частности, пассаж о наемниках: «...люди смелые, но несправедливые, наглые и чуть ли не самые неразумные из всех, готовы бодро идти сражаться и даже умереть»*). Очевидно, он не отдал бы первое место мужеству и как силе духа, как несгибаемости в несчастье, – в отличие от стоиков; сила души всегда следовала бы у него после справедливости (будучи, согласно учению Платона, производной от нее). Впрочем, мужество, возведенное в высший ранг Барресом, – это отнюдь не стоическая невозмутимость, а именно деятельное бесстрашие перед лицом смерти; для Ницше и Сореля это, собственно, отвага с ее иррациональностью – мужество, невысоко ценимое всеми древними моралистами и их последователями: см. Платон. Лахет; Аристотель. <Никомахова> этика, III, viii; Спиноза. Этика, IV, 69; а порой и поэтами: «Наш царящий над мужеством разум» (Ронсар).

По-видимому, презрение к смерти, даже во имя справедливости, не было у древних философов предметом восхваления, как у современных. Сократа в «Федоне» хвалят за его справедливость, но не слишком громко хвалят за то, что он не побоялся умереть за справедливость. Точка зрения древних в этом вопросе, мне кажется, хорошо выражена Спинозой: «Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти»*; поэтому не вызывает особого восхищения тот, кто ее не боится. Тем, кто не боится чего-то, восхищаются только тогда, когда находят это «что-то» значительным. Не христианство ли, придав смерти величайшее значение (предстояние пред Богом), заставило людей, во всяком случае моралистов, почитать мужество? [Не могу не привести под конец слова Сен-Симона, что дворянство «обыкновенно ни к чему не годно, кроме как к тому, чтобы позволять себя убивать» (Saint-Simon. Mém., t. XI, р. 427, éd. Chéruel). Ручаюсь, ни один современный писатель, будь он даже французским герцогом, не стал бы говорить о мужестве в подобном тоне.]

263

И чтобы охранять.

264

У Барреса мы найдем впечатляющий пример восхищения религией чести по той причине, что эта религия, умело эксплуатируемая умным вождем, может дать практические результаты (Barrès. Une Enquête aux pays du Levant, chap. VII: «Les derniers fidèles du vieux de la Montagne»).

265

Это, в первую очередь, относится к Монтеню. Всем известно, что он превозвышает честь как чуткость человека к суду своей совести, а отнюдь не как заботу о славе («среди всех наслаждений нет более гибельного, чем одобрение со стороны, нет никакого другого, от которого нужно было бы так бежать»*). Поэтому Баррес видит в Монтене «чужака, не разделяющего наших предубеждений». Баррес путает моралистов и поэтов; я не знаю до него ни одного французского автора с догматическими притязаниями, который считал бы славолюбие высоким нравственным достоинством; французские моралисты до 1890 года маловоинственны, даже военные, как Вовенарг и Виньи. (См. превосходное исследование: G. Le Bidois. L’Honneur au miroir de nos lettres, в особенности раздел о Монтескьё.)

266

L’abbé <A. G.> Sertillanges. L’Héroïsme et la gloire. Сравним это с двумя проповедями Боссюэ о «мирской чести». Мы оценим, насколько продвинулась церковь за последние три столетия в своих уступках мирским страстям. (См. также рассуждение Николя «Об истинном понятии достоинства».) Проповеди аббата Сертийянжа («La Vie héroïque») надо прочесть целиком, как яркое свидетельство восторга церковнослужителя перед воинственными инстинктами. Это настоящий манифест священника в военной каске. Тут есть патетические речи, которые, mutatis mutandis, могли бы исходить от полковника, напутствующего гвардейских гусар: «Поглядите на Гинемера, этого героя-ребенка; этого простодушного с орлиным взором; хрупкого Геракла, Ахилла, не покидающего с досады поле битвы, Роланда облачных высот и Сида французского неба: видели вы когда-нибудь более отчаянного и яростного паладина, презирающего смерть, будь то свою собственную или противника? Этот „сорванец“, как часто называли его товарищи, наслаждался лишь дикой радостью атаки, тяжкого сражения, чистого триумфа, и надменность победителя была у него вместе очаровательной и грозной».

267

Напомним также определение чести у Фомы Аквинского, отличное от определения чести, превозносимой аббатом Сертийянжем: «Честь является благом (как искание людской славы) при условии, что начало ее – христианская любовь, а конечная цель – слава Божия или благо ближнего»*.

268

См. проект закона о воинской службе, предложенный недавно Поль-Бонкуром.

269

Это наводящее на раздумья замечание принадлежит Лависсу. (Lavisse. Etudes d’histoire de Prusse, p. 30. См. весь пассаж.)

270

Под любовью здесь, конечно, подразумевается любовь к высшему виду (к которому, естественно, относится и сам проповедник). Такая любовь, несомненно, допускает не «извращенную» жалость.

271

Ch. Maurras, «Action française», t. IV, p. 569. Это перекликается со словами Ницше: «Человечность! Существовала ли более гнусная карга среди всех гнусных старух?» Немецкий мэтр добавляет – как мы увидим ниже, в согласии с большинством французских духовных учителей: «Разве только истина»*.

272

Их твердость явно не имеет ничего общего с той, о которой было прекрасно сказано: «Человек, приверженный справедливости, подчиняет страсть рассудку, что кажется печальным, если сердце его холодно, но представляется возвышенным, если он тоже любит» (Ренувье).

273

Таково мнение Макиавелли (<«Государь»,> гл. XVII); тем не менее он не объявляет жестокость признаком высокой культуры.

274

Читаю у одного из героев Первой империи: «Я боялся испытать удовольствие [курсив автора], убив собственной рукою нескольких негодяев [речь идет о немцах, умертвивших французских пленных после Лейпцигского сражения]. Поэтому я вложил саблю свою в ножны и предоставил нашим кавалеристам истребить этих убийц» (Mémoires du général de Marbot, t. III, p. 344). Такое осуждение радости убивать пришлось бы не по нраву многим современным литераторам. Во Франции воинственные инстинкты гораздо реже прославляются людьми армейскими, чем некоторыми тружениками пера. Марбо куда менее кровожаден, чем Баррес.

275

«И честь воина и доблесть его в том, чтобы биться, а не в том, чтобы разбить врага» (Монтень)*.

276

Ch. Sorel. La Ruine du monde antique, р. 76. См. также (Les Illusions du progrès, p. 259) язвительные шутки Сореля касательно мыслителя, считающего преобладание интеллектуальных эмоций признаком высоко развитых обществ. Воспроизводя известное деление Сент-Бёва, можно сказать, что современные мыслители превозносят ум-меч и презирают ум-зеркало; именно первый, по их собственному признанию, они ценят у Ницше, у Сореля, Пеги и Морраса (см.: R. Gillouin. Esquisses littéraires et morales, p. 52). Напомним, что презрение к уму-зеркалу влечет за собой пренебрежение к Аристотелю, Спинозе, Бэкону, Гёте, Ренану.