Нет! Я склоняюсь к мысли, что завещание мне матерью железного ларца явилось жестом. С одной стороны, это был знак признания того, что при ее жизни мы не смогли понять друг друга, с другой — страстная попытка поправить положение вещей вот этим, единственно доступным ей способом. Видимо, чувство отчуждения, которое я помимо своей воли возбуждала в душе моей матери, делало невозможными нормальные отношения. Всякая попытка достичь взаимопонимания захлебывалась, натолкнувшись на взрыв эмоций, который вызывал любой контакт между нами.

По-видимому, моя мать чувствовала это сердцем. Я также склонна думать, что живущее в ней чувство обиды было в значительной мере обязано сходством основополагающих начал в наших характерах. Одним из самых любопытных открытий, когда я вскрыла железный ларец, оказалось наличие множества свитков… с ее стихами. Стихи, конечно, никуда не годные — банальности на политические темы да пошлый вздор о пылких любовных страстях. Но тем не менее они явили мне ту сторону ее жизни, о которой я никогда прежде не подозревала. Как она, должно быть, завидовала моему дару, ненавидела меня за это — но при всем этом пыталась пропустить свою жизнь сквозь призму моей!

Алкей сказал как-то раз, что гнев — последняя страсть, которая умирает в человеке. В этом он конечно же совершенно прав. Возможно, после стольких лет суровый узел ненависти, которую я, отказываясь себе в том признаться, питала к своей матери, наконец рассосался. Ведь теперь я вижу, что не ошиблась, когда утверждала, что ее безрадостное ко мне отношение во многом обязано обращенному к самой себе упреку, что она породила дочь не только крохотную, чернявую и невзрачную, но и в чем-то физически неполноценную. С чего она это взяла? Когда худоба считалась физическим недостатком? Какая тайная, странная вина скрывалась за этим ее убеждением?

Кажется странным сравнивать впечатления моей матери о первых днях в Митилене со своими собственными детскими воспоминаниями:

«Наконец-то устроились — хотя как долго у меня достанет сил выносить этот сумасшедший дом, я не знаю. Елена просто невозможна — смесь всех наихудших пороков, какие только достались ей от предков. Самолюбивая, высокомерная, властная, а состояние нравственности что у портовой шлюхи. Как она и Драконт могут быть братом и сестрой, выше моего понимания. Надо хорошенько поговорить с ним по поводу сестры. Просто скандал, как в доме летят деньги. Весь способ ведения домашних дел нужно тщательно пересмотреть, и чем скорее, тем лучше!»

Плоды ее расследования были записаны чуть позже:

«Этим утром я отправилась в кухню улаживать дела. Смотрю, повар, точно зверь, прилюдно лупит поваренка. Никто не вступится — звери, что ли, в самом деле, населяют этот дом? Меня едва не стошнило. Доложила обо всем Елене как могла холодно и рассудительно. Она выслушала меня с таким пугающим высокомерием и сказала: «Милочка моя, коль скоро обед у нас всегда подается вовремя, не все ли тебе равно, как там обращаются с мальчишками-рабами?» Когда я дала понять, что не одобряю этого, она высказалась так: «Это мой дом, и мне лучше знать, как его вести. Не нравится тебе, что творится на кухне, ну и не ходи туда». Очевидно, она хочет, пользуясь моими денежными затруднениями, навязать мне собственную волю, вопреки логике и здравому смыслу».

Попытка матери переманить на свою сторону дядюшку Евригия оказалась еще менее успешной:

«Попробовала раз-другой поговорить с глазу на глаз с Е. Он оказался до невозможности толстокожим. Бред предрассудков совершенно застлал ему мозги».

Когда я прочитала эти Строки, то вспомнила одну давно забытую картину. Мне тогда едва-едва исполнилось Семь лет; был тихий летний вечер; я и мои двоюродные сестрицы Мегара и Телесиппа собрались укладываться спать, а спальня у нас была в верхнем этаже. Вдруг слышим шум внизу, распахиваем скрипучие ставни — и видим: моя матушка и дядюшка Евригий ведут о чем-то оживленную беседу. Бедный дядюшка Евригий был буквально загнан в угол. Он стоял опершись тонкой гибкой спиной о балюстраду террасы, как раз там, где находился большой узорчатый цветочный горшок. Перед ним стояла моя матушка и что-то злобно шипела, как гусыня; ни одного слова разобрать было невозможно. Дядюшка Евригий много выше ростом, чем моя матушка, так что он мог спокойно смотреть поверх ее головы — что и делал с величественно-безжизненным видом, кивая время от времени, когда она прерывала свою речь, чтобы взять дыхание.

Потрясенные, мы наблюдали эту сцену. Наконец дядюшка Евригий улыбнулся, извинился и то ли похлопал мать по плечу, то ли просто отпихнул ее ладонью, точно бессловесную собачонку, и вошел в дом. Тут моя мать явила порыв своего истинного нрава — схватила цветочный горшок (удивительно, как она смогла его поднять, он ведь очень тяжел!) и обрушила с террасы на замощенный плитами двор. Со страшным шумом брызнули во все стороны осколки: Это явно доставило ей удовольствие. Она оглянулась, не наблюдает ли кто за этим представлением, отряхнула руки и быстро — но не слишком — отправилась к себе. Видимо, по-другому нельзя было после общения с таким толстокожим. Каковы были последствия того бурного всплеска страстей, я так и не узнала, но подозреваю, что хорошенько досталось на орехи кому-нибудь из мальчишек-поварят. А кого еще можно было заподозрить в том, что он разбил горшок. Моя мать никогда не упускала случая убить двух зайцев…

…Оглядываясь назад, я не побоюсь сказать, что в те детские годы я испытывала симпатию ко всем взрослым в нашем доме. При том что тетушка Елена и моя мать были прирожденными противниками, в лучшем случае они просто презирали друг друга, и жить под одной крышей было пыткой для каждой из них. Единственной общей чертой у них была почти аристократическая сила воли; но поскольку никаких общих целей у них не было, усобица имела место постоянно. Бедная мамочка! Единственным путем удалиться, а также удалить и нас из этого дома, было продать остатки принадлежащей нам земли в Эресе; но это, понятно, было бы последним делом, и она ни за что не решилась бы на этот шаг.

А, собственно, есть ли у меня основания в чем-либо винить дядюшку Евригия или тетушку Елену? Конечно, когда у моей мамы с тетушкой Еленой доходило до когтей, последняя сразу занимала сильную позицию, чтобы перейти в атаку; но это было, прямо скажем, не от хорошей жизни. Конечно, дядюшка Евригий и тетушка Елена были весьма состоятельными людьми, и дом у них был одним из самых больших в городе; но согласитесь, как непросто им было — и не только в денежном отношении — приютить вдову брата дядюшки Евригия, да еще с тремя детьми (которых вскоре станет четверо!), когда у них свои мал мала меньше! (Впрочем, не удивительно ли, что дядюшка Евригий, который испытывал к деторождению ужас и отвращение, все же участвовал в этом процессе? Как-то раз моя мама съязвила— про себя, но не так тихо, чтобы это укрылось от детских ушей, — что дядюшка Евригий делал это только затем, чтобы уберечь тетушку Елену от распутства.)

…Когда я вспоминаю о своем детстве в Эресе, первое, что встает перед моими глазами, — яркий, мерцающий, неизменный пейзаж. (То есть какие-то изменения, конечно, происходили, но давно забылись — осталась только эта общая картина.) Временами по этому пейзажу движутся фигуры, но всегда они остаются вторичными по отношению к горам и морю, запаху весенних цветов и солнечному свету на поверхности воды. С переездом в Митилену меняются масштабы: фигуры медленно, но неизбежно выдвигаются на передний план и в конце концов приобретают безраздельное господство на нем. Чуткость моего зрения в те годы росла не в меньшей степени, и я до сих пор, как и в те годы, остро чувствую природный мир вокруг себя. Но яркий и неповторимый свет детства мало-помалу стал меркнуть, и я однажды проснусь и пойму, что утратила его навсегда.

…Теперь я сижу ясным осенним утром и пытаюсь описать дом, каким он был тогда. Тяжелые лидийские ковры, развешанные по стенам в коридоре; странные заморские безделушки, которые дядюшка Евригий привозил из своих заграничных путешествий; экзотический запах, пропитавший каждую комнату — смесь ладана и крепких специй; во дворике — старая узловатая олива, колодец, возле которого в любое время дня можно было застать погонщиков мулов, играющих в кости на кружку вина; грохот и шум улицы по другую сторону ограждающей двор высокой стены, крики торговцев и водоносов и — всегда рано поутру — запах свежевыпеченного хлеба.