Изменить стиль страницы

— Я собираюсь перейти на интенсивное хозяйство, — продолжает он. — Пользоваться местной рабочей силой просто невозможно. Купил сенокосилки, а они отказываются ими пользоваться. Ты как считаешь? Думаю привезти людей из Германии. Может быть, и наши постепенно поумнеют. Ничто не случается вдруг, на все нужно время.

В усадьбе многое переменилось. В конюшне лошадей убавилось наполовину, вместо оранжереи для персиков стоит дом для рабочих; выстроены новые сараи для сельскохозяйственных орудий. Около маленького домика, где жил наш швейцарец-охотник, кто-то снимает шапку и кланяется, как кланяются крестьяне.

— Не узнаешь? Наш старый дворецкий.

— Что он теперь делает?

— Что ему делать? Век свой доживает. А нового нашего дворецкого видел?

— Нет.

— Твоя старая няня, она у нас теперь всем занимается.

— А это что за здание? — спрашиваю я.

Отец рассмеялся.

— Это ошибка с моей стороны. Выстроил я этим олухам школу, — да детей не хотят туда посылать, говорят, что им это ни к чему.

На дороге показалась тележка, запряженная сытой холеной лошадкой; ехал не спеша, трушком благообразный старик с седой бородкой в суконной поддевке; он поклонился и остановил лошадь.

— Здравствуй, Иван Петров.

Старик, кряхтя, снял шапку и степенно подошел.

— Здравствуй, Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, здравствуйте, молодой барин.

Отец ему протянул руку (что меня поразило). Тот ее почтительно пожал обеими руками.

— Откуда Господь несет?

— Да ездил тут по делам, мост осматривал.

— Ну, что?

— Ничего. Две балки забраковал да пару велел еще болтами закрепить. Мост ничего. Зато шоссе, накатка. Одно горе.

— Знаю. Я вчера проезжал; мы по этому поводу с исправником уже перетолковали.

Старик смеется.

— Ну, если ты. Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, уже с исправником переговорил, то подрядчик исправит.

— Посмотрим, — отвечает отец. — А как дела в Совете?

— Ничего.

— Иван Иванович заходит?

— Заходит.

— А Пазухин?

— Болен. Ну, прошения прошу. Спешу. А то никуда уж не поспею.

Отец опять подал руку, и старик поехал.

— Побольше бы таких! Одно слово — министр. Говорить у нас все умеют. Но как до теплых мест добираются, работать прекращают. Где хочешь смотри, везде одно и то же. Людей не хватает.

— А кто он такой?

— Простой крестьянин. Бывший крепостной, бывший управляющий имения в Ранцево. Еще недавно в лаптях ходил. Теперь даю ему руку и сажаю рядом за столом. Член нашей земской управы. Почтенный человек.

Калина

Как-то я зашел в комнату Калины. Постель, два стула, большой стол, на котором лежали неоконченные литографии, на стене гитара, одностволка с ягдташем и старая шляпа с орлиным пером. Он лежал и читал.

— Что ты, Калина, никак читать научился?

— Грамер и л итератор, — нарочно коверкая французские слова, сказал Калина. — Научился, не весть какая наука. Нельзя-с теперь: свободными людьми стали. На охоту, что ли, пришли звать? Что ж, пойдемте. Выводок куропаток тут близко.

— Нет, просто с тобой поболтать хочется.

— Ну, тогда пойдемте в парк. Ишь сколько тут мух набралось. Да и душно сегодня.

Мы отправились в парк и легли на траву в тени столетней ели.

— Хорошо тут, — сказал Калина. — У вас в Швейцарии, я думаю, таких деревьев не найти.

Я ничего не ответил. Было так хорошо, что и говорить не хотелось. Мы молчали довольно долго.

— А я от вас уйти хочу, — вдруг сказал Калина.

— Что ты, ошалел?

— На свет Божий хочу посмотреть. Ну, что я видел? До стола еще не дорос, а уже в казачках служил; с малолетства все при господах. Трубку подай, за дворецким сбегай, харкотинья вытри — вот и вся моя жизнь. Эх, Николай Георгиевич, нелегка наша лакейская жизнь. Сколько раз хотел на себя руку наложить. Да кому я говорю? Я хам, вы знатный барин. А помните, как я вас тогда подобрал? Да что! Что же, жилось мне, правду сказать, много лучше, чем другим из нашей братии, и вы, и Юри… Георгий Георгиевич меня любили, и Христина Ивановна, Бог ее храни, а потом и батюшка ваш меня опекать стал, а душа, душа божья есть у человека или нет? А без души-то жить никак невозможно.

Опять наступило молчание.

— Да, кроме того, и стыдно мне жить тунеядцем, у вашего батюшки на содержании. Скольких у них, у папеньки, теперь и без меня этих дармоедов на плечах. Другие господа всю свою дворню, то есть уже негодных беззубых старух и стариков, распустили. Иди себе, говорят, братец, куда хочешь. Ты теперь вольный. А куда он пойдет? чем кормиться будет? А папенька — «живи себе, старик, — говорит, — на здоровье, и для тебя хлеба хватит». Нет, Николай Георгиевич, нужно быть и справедливым. Немало я от них под сердитую руку затрещин и колотушек получил, когда они не в духе были, а что правда, то правда. Я еще молод, рисовать умею, сам себе кусок добуду.

— Куда же ты пойдешь? в услужение?

— Ну нет, довольно. Сыт по горло. Что стану делать? Куда пойду? Я правда без работы не останусь. Мир не кончается этим забором. Рисовать буду… для меня теперь ничто не далеко, фотографией займусь, это теперь модно стало, в актеры пойду… Не возьмут в театрах, на гармонии играть буду, а не то в егеря пойду. В лесу жить хорошо. Не пропаду.

Начало возрождения или канун гибели?

Осенью я уехал в Берлин, чтобы там поступить в университет. Большинство наших — вследствие волнений среди студентов — были закрыты.

Несколько месяцев, проведенных на родине, произвели на меня отрадное, но и грустное впечатление.

Было несомненно, что Россия из автомата, послушного одной воле хозяина, уже обратилась в живое существо, что наступила новая эра, эра творчества и жизни, но при этом меня неотступно тревожил вопрос: было ли происходящее началом возрождения или началом последней схватки со смертью?

Главная помеха процветания страны — крепостное право — была устранена, но освобождение не дало тех результатов, которые можно было ожидать. «Россия, — утверждают одни, — плод, еще до зрелости сгнивший». «Россия — богоносица, призванная сказать миру новое слово», — говорят другие. Кто прав, а кто нет — решать преждевременно, ибо история своего последнего слова еще не сказала. Но из этих, столь противоречивых мнений уже несомненно одно, что Россия страна сложная, не подходящая под общий шаблон. И действительно, в ее истории много неожиданного: так, в период Великих реформ русское дворянство сыграло роль, которую ни по своему прошлому, ни по своему существу, ни по тому, что было в истории других народов, от дворянства ожидать нельзя было. Дворянство везде прежде всего консервативно, противник всего нового. У нас, напротив, дворянство стало в лице лучших своих людей во главе освободительного движения и реформ и окончило блистательным финалом свою, до сих пор не особенно яркую, историческую роль. Все реформы были осуществлены исключительно им, ибо других, образованных, годных к тому элементов в те времена в России еще не было. После освобождения старое поколение дворян, потеряв почву под ногами, махнуло на все рукой и отошло в сторону. Из новых поколений часть увлеклась неосуществимыми теориями и мечтами, за реальное дело не принялась, к созиданию новой жизни рук не приложила и приложить не была способна. Начинания Царя-реформатора пришлось осуществлять лишь сравнительно незначительному дворянскому меньшинству; но лиц этих было недостаточно, и по мере того как реформы ширились и множились, в нужных людях оказалась нехватка, а у имеющихся было недостаточно энергии.

Ни помещики, ни крестьяне к новым порядкам подготовлены не были, с первых же шагов начались хозяйственная разруха и оскудение. Помещики, лишившись даровых рук, уменьшили свои запашки, к интенсивному хозяйству перейти не сумели и в конце концов побросали свои поля, попродавали свои поместья кулакам и переселялись в город, где, не находя дела, проедали свои последние выкупные свидетельства. С крестьянами было то же. Темные и неразвитые, привыкшие работать из-под палки, они стали тунеядствовать, работать спустя рукава, пьянствовать. К тому же в некоторых губерниях наделы были недостаточные. И повсюду попадались заброшенные усадьбы, разоренные деревни, невозделанные поля. Леса сводились, пруды зарастали, молодое поколение крестьян уходило в города на фабрики. Старая Русь вымирала, новая еще не народилась 18*.