Изменить стиль страницы

«Чего он?» — подумал я, отказываясь.

— Отчего же? Выпьем! Разве штучки, штучки!

— Очень рано, — сказал я. — Я только что выпил кофе.

Языков, как тигр, одним прыжком очутился у стола, схватил какие-то книги, другим прыжком очутился снова передо мной и книги сунул мне чуть ли не под нос:

— Рано? А это что? Это читать не рано?

Это были мои книги, вчера унесенные из моей комнаты, «Колокол» и «Былое и думы» Герцена, запрещенные в России.

— Не рано читать такие книги мальчику ваших лет? В Сибирь желаете попасть? А знаете, что такое Сибирь? Штучки! штучки! Вот что такое Сибирь, государь мой! Штучки!

И пошел, и пошел, и вдруг остановился и посмотрел на часы:

— Пора мне на вокзал, а то опоздаю. И тогда штучки, штучки! А книги ваши я сожгу. Да-с, государь мой. Штучки-с, нехорошо!

В начале 60-х годов появился в Женеве новый тип русских — русские эмигранты. В основном это были плохо образованные, но уверенные в себе дети взрослого возраста, которые не мылись и не чесались, так как на «такие пустяки» тратить время «развитому индивидууму» нерационально. Эти от природы грубые, неряшливые и необразованные люди, неразвитые дикари воспринимали себя как передовой элемент человечества, призванный обновить Россию, а затем и всю вселенную. Они занимались пропагандою и проповедью того, что им самим еще было неясно, но культурным людям Европы издавна уже известно, то, о чем уже давно в Европе позабыли, как забывают о сданном, за негодностью, в архив или то, что давно уже проведено в жизнь, чем пользуются и о чем уже не говорят. Смешно, но и противно было смотреть на этих взрослых недоносков, когда, не дав собеседнику вымолвить слово, они с пеною у рта, стуча кулаками по столу, орали во все горло, ломились в открытую дверь, проповедуя свободу слова и мысли и тому подобные истины, в которых никто не сомневался давным-давно. Имена Чернышевского, Лассаля, Дарвина и особенно Бокля 7*не сходили с их уст, хотя маловероятно, чтобы они их читали, скорее, просто знали имена. Никаких авторитетов они не признавали, но преклонялись перед авторитетом своих руководителей. Проповедуя свободу суждений, противоречий не терпели и того, кто дерзал с ними не соглашаться, в глаза называли обскурантом, тунеядцем и идиотом и смотрели на него как на бесполезного для будущего человека. Иностранцы над этой милой братией посмеивались, а мы, русские, краснели, глядя на них, а потом начали их избегать. К счастью, скоро они стушевались… Обиженные тем, что их не приняли как апостолов абсолютной правды, они заперлись в своих коммунах и фаланстериях 8*и занялись мытьем своего грязного партийного белья и грызней между собой.

Данилов и Андреев

Из эмигрантов двое, Данилов и Андреев, были приглашены преподавать мне русскую историю и русскую словесность.

Данилов, по его рассказам, был студентом Московского университета, пользовался за свои знания в нем известностью, но по политическим причинам кафедры брать не захотел, хотя ему ее и предлагали. Его познания в русской истории были невелики. Он знал о существовании северных русских народоправств, историю Стеньки Разина, которого величал «первым русским борцом за свободу», знал о бунте Пугачева и о декабристах. Своей красивой наружностью, громкими фразами, самоуверенностью Данилов очаровал русскую колонию, и его засыпали уроками. Перехватить без отдачи он тоже был великий мастер, и зажил он франтом; одевался с крикливым шиком, обедал в модных ресторанах и вскоре увенчал свое благополучие, соблазнив одну из своих юных учениц, дочь очень богатых москвичей, — куда-то ее увез, не забыв прихватить с собой и тятенькины капиталы.

Андреев был совершенно иного пошиба. Насколько Данилов был нагл, настолько Андреев был скромен и застенчив, непритязателен и робок. Он был неумен, но порядочен до мозга костей. Он не кобянился, не ломался, не хвастался своими либеральными взглядами, но искренно и слепо верил в «святое дело революции», верил до фанатизма. Жил Андреев где-то на чердаке за пять франков в месяц, ходил чуть ли не в лохмотьях, питался дешевой колбасой, и то не ежедневно. Он, само собой разумеется, и меня старался распропагандировать, но, конечно, безрезультатно. Как выросший в культурной свободной стране, я, невзирая на мои семнадцать лет, был слишком для этого старый республиканец, как смею думать, слишком стара была для его проповеди шестилетняя Фифи, выросшая не в дикой, а культурной атмосфере. Но, невзирая на неудачу, он на меня не обиделся, идиотом не назвал и за «отсталость» презирать не стал, а напротив, мы сделались приятелями.

Людей этих двух противоположных типов я потом в течение своей жизни часто встречал между приверженцами различных политических партий. Люди типа Данилова, бойкие, находчивые, обыкновенно были запевалами-главарями, «лидерами», как теперь говорят. Другие, искренно убежденные, — безответственным стадом, слепо следующим за своими чабанами. Первые из своих убеждений (которые они меняли по мере надобности) извлекали пользу и в конце концов выходили сухими из воды. Вторые часто гибли и очень редко вкушали пирога.

«Сам Бакунин»

Однажды, накануне какого-то праздника, Андреев, сияя счастьем, сообщил, что в город приезжает Бакунин 9*, «сам Бакунин», и будет выступать в «Каруже». Я был ярый поклонник Герцена, и, так как часто его имя произносилось рядом с именем Бакунина, я тоже пожелал его услышать и вечером отправился в «Каруж».

Пивная, в которой назначено было собрание, была переполнена. Все наши россияне были налицо. Меня представили Бакунину. Фигура его была крайне типична. Держался он как подобает европейской известности: самоуверенно, авторитетно и милостиво просто.

Какой-то комитет или президиум, не знаю, как назвать, поднялся на эстраду, украшенную красным кумачом, красными флагами и гербами Швейцарии, какой-то бородатый субъект сказал несколько громких, подходящих к данному случаю слов, и Бакунин, тяжело ступая, взошел на трибуну. Его ораторский темперамент был поразителен. Этот человек был рожден, чтобы быть народным трибуном, и трудно было оставаться равнодушным, когда он говорил, хотя содержание его речи не заключало в себе ничего ценного. В ней было больше восклицаний, чем мысли, громкие, напыщенные фразы и слова, громкие обещания, но сам голос и энтузиазм были неописуемы. Этот человек был создан для революции, она была его естественная стихия, и я убежден, что, если бы ему удалось бы перестроить какое-нибудь государство на свой лад, ввести туда форму правления своего образца, он на следующий же день, если не раньше, восстал бы против собственного детища и стал бы во главе политических своих противников и вступил в бой, дабы себя же свергнуть. Своим энтузиазмом он заразил всех, и мы все дружно вынесли его на своих руках из зала. Мой друг Андреев, совершенно очарованный, сиял.

Окруженный своими почитателями, Бакунин двинулся к Женеве. Толпа состояла совершенно очевидно из людей бедных, недавних новых эмигрантов. Но все были возбуждены и довольны, Бакунин в особенности. Проходя мимо какого-то скромного кабачка, он круто остановился:

— Господа, предлагаю тут поужинать.

Провожатые помялись. У большинства, очевидно, в карманах было пусто. У меня было несколько франков, у Андреева был золотой, данный ему Давидом. Бакунин заметил нерешимость бедных соотечественников и понял причину.

— Конечно, угощаю я. А кто не примет мой хлеб-соль, тот анафема. Э, братцы! Сам в передрягах бывал. Валимте.

Сели за стол.

— Господа, заказывайте.

Гости деликатные, как большинство нуждающихся людей, заказали кто пол порции сыра, кто полпорции колбасы, но Бакунин воспротивился. Приказал всем подать мясное и еще какое-то блюдо, сыр, несколько литров вина. Некоторые против такой роскоши восстали, но хозяин пира крикнул: «Смирно!» — и все умолкли.