Изменить стиль страницы

В эти недели, около умиравшего брата, Чехов словно перешел черту между молодостью и старостью. И за плечами у него ощущалось уже не 29 лет, а полвека. Он всегда казался сверстникам старше своих лет, когда был гимназистом, студентом, начинающим литератором. Скрытое сосредоточенное восприятие жизни, напряженная работа «фильтра памяти» (образ, уже промелькнувший в рассказе «На пути» и в повести «Огни»), просеивавшего впечатления, наблюдения, возможно, рождали особое ощущение своего состояния и возраста. У внутреннего времени Чехова были иная скорость, иной ритм, чем у внешнего течения его жизни. Он сам иногда говорил в молодости, что чувствует себя стариком. И память у него была особая — он довольно быстро забывал названия и содержание своих ранних рассказов, но годами помнил выражение лица у случайного попутчика; чей-то жест, поразивший его своей выразительностью; какую-то, казалось бы, мелочь, деталь.

На первый взгляд некое менторство (склонность «читать мораль молодым людям», как говорил сам Чехов) усвоено от отца, результат его житейских проповедей. На самом деле это — природное умение понимать, чувствовать любой возраст. Он словно переключался неведомым образом в иную сферу ощущений, что заметно в интонации писем. Он становился «своим» для всех: ребенка, старика, пожилой женщины.

Это свойство подметили коллеги, наблюдавшие, как студент-медик, а потом молодой врач вел прием больных в клиниках и земских больницах. Отсюда, наверно, и от необыкновенной наблюдательности диагностическое чутье доктора Чехова, психологическая тонкость и точность в описании переживаний героев рассказов и повестей. Особенно о детях и подростках — «Беглец», «Репетитор», «Детвора», «Ванька», «Гриша», «Мальчики», «Спать хочется», «Степь». Отменить эту способность не могли никакие обстоятельства. Поэтому в рассказах доктору Оболонскому о состоянии брата Николая упоминались такие подробности, как котенок, которым тот забавлялся в последние дни.

Еще в Москве Чехов понял: болезнь Николая неизлечима, конец близок, справляться придется одному. Он говорил в эти дни: «Судьба соделала меня нянькою…» Когда Александр спросил в письме, чем он может помочь, Чехов жестко ответил: «Помогай, чем хочешь. Самая лучшая помощь — это денежная. Не будь денег, Николай валялся бы теперь где-нибудь в больнице для чернорабочих. <…> Если же денег у тебя нет, то на нет и суда нет. К тому же деньги нужны большие, и 5–10 рублями не отделаешься». От полутора тысяч за постановку «Иванова» и продажу книг, издаваемых постоянно типографией «Нового времени», осталось совсем немного.

Чехов звал на Луку добрых знакомых. Приезжал на несколько дней Суворин. Линтваревы обошлись с гостем сухо. Им претили «дух» и «направление» суворинской газеты. Побывал милый, сердечный человек, актер Свободин с девятилетним сыном. Наконец вернулся из путешествия Михаил и приехал Александр с домочадцами. Теперь вся семья была в сборе, кроме Павла Егоровича. Чехов решился оставить Николая на старшего брата и поехал с Линтваревыми и Свободиным к своим здешним знакомцам Смагиным. Но жара вдруг сменилась холодом и дождем.

Всё последующее Чехов изложил в письме Плещееву. Точнее описал, словно в рассказе: «<…> во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях <…> утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался“. <…> Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом по железной дороге и ждать на станциях по 8 часов… В Ромнах <…> пошел шататься по городу. Помню, сижу в саду; темно, холодище страшный, скука аспидская, а за бурой стеною, около которой я сижу, актеры репетируют какую-то мелодраму».

С такой же интонацией прозы, а не письма он описал похороны брата: «По южному обычаю, несли его в церковь и из церкви на кладбище на руках, без факельщиков и без мрачной колесницы, с хоругвями, в открытом гробе. Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили. Погребли на деревенском кладбище, очень уютном и тихом, где постоянно поют птицы и пахнет медовой травой. Тотчас же после похорон поставили крест, который виден далеко с поля».

Павел Егорович прислал из Москвы свой «прощальный поклон» умершему сыну: «Ему там много лучше будет. Все равно он на этом свете не жилец. Жизнь его вышла неудачная, испорченная, но сам он хорош, характер кроткий и ласковый. Но что делать. Богу так угодно отозвать его от нас <…> и если он напутствован Св[ятым] причастием в загробную жизнь, то он счастлив».

Во все эти дни Чехов не плакал. Его никто и никогда не видел плачущим.

* * *

Теперь он мог уехать. За границу, куда звал Суворин и где ждал Григорович? Но там продолжились бы и неизбежные разговоры о литературе, начатом романе, «неудачном» «Иванове». О чем Чехов менее всего, судя по письмам, хотел рассуждать, потому что всё не «вытанцовывалось», не нравилось. И он не поехал в Европу. Григорович, несколько дней приезжавший в Вену встречать поезд из России, обиделся и в сердцах написал Суворину: «Чехов поступил с нами все-таки не по-европейски <…> славянин распущенный без твердой внутренней опоры <…> вот и всё!»

Чехов по дороге на Запад как-то вдруг «свернул» в Одессу. Его приглашал Ленский, возглавлявший труппу московских актеров, гастролировавших на юге. Клеопатра Александровна Каратыгина, в то время немолодая, но молодящаяся актриса, ставшая с этого лета близкой знакомой Чехова, запомнила их первую встречу: «Смотрю, молодой человек, стройный, изящный, приятное лицо с небольшой пушистой бородкой; одет в серую пару, на голове мягкая колибрийка „пирожком“, красивый галстух <…> но… о ужас!! Держит в руках большой бумажный картуз (по-старинному „фунтик“) и грызет семечки… (привычка южан). Спрашиваю: „Кто это?“ — „Разве не знаете?! Это Чехов!“ — Чехов??! Грызет семечки? Звезда… Литератор… с фунтиком!»

Мало того. Чехов подошел, был представлен, раскланялся: «Я самый и есть. Выписан сюда на гастроли. Не угодно ли?» И… предложил семечек.

Потом вся компания отправилась ужинать. С того вечера и закрутилось: ухаживание за хорошенькой актрисой Глафирой Пановой, походы с ней к модисткам, в магазины. По вечерам театр, винный погребок, общие чаепития в номере Каратыгиной. Через годы Чехов вспоминал об этих днях: «Я вертелся около труппы Малого театра, игравшего тогда в Одессе, я обедал с беднейшими, мало получавшими актрисами, прогуливал их — но не соблазнил ни единой души и не пытался». В те дни он шутил, что «обабился окончательно, чуть юбок не носил».

Однажды новые приятельницы призвали Чехова, вручили 16 копеек и послали за полфунтом мармелада. «Модный литератор», «восходящая звезда» (так его представляли при знакомстве) бегом скатился с четвертого этажа и принес вскоре два фунта мармелада, два фунта карамелек и в придачу коробку дорогого английского печенья.

Ухаживая за актрисами, он избегал нарочито широких жестов, вроде бросания на сцену букетов, подношения ненужных сувениров. Вообще дарил женщинам элегантные вещи: изящные записные книжки с серебряными застежками; карандаши с наконечниками из драгоценного металла; футляры из дорогой кожи для бумаги и конвертов.

Из многочисленных шуток Чехова запомнилось, как на жалобу Каратыгиной, что ей надоели руководители труппы, заставлявшие играть Смерть в «Дон-Жуане», напяливать костюм скелета, он выписал ей рецепт: «Яд для отравления Правдина и Грекова». И сказал: «Закажите в аптеке и покончите с ними разом».

Часто с ним приходил П. А. Сергеенко. Актрисы прозвали их — «молодой дуб» и «повилика». Чехов не любил «оруженосцев» и подтрунивал над теми коллегами, кто не обходился без «эскорта». Однако его вежливую приветливость иногда принимали за приглашение, что давало повод для сплетен, будто Чехов не может без «адъютантов». Между тем от некоторых спутников, таких как Сергеенко, он готов был сбежать тут же, в момент встречи. Петр Алексеевич, когда-то учившийся с Чеховым в таганрогской гимназии, был самовлюблен и тщеславен, хотя не зол и не завистлив, потому что сам о себе придерживался высокого мнения. Он любил быть около «больших людей», объявлял себя «другом» известных литераторов и оповещал об этом весь белый свет. Он познакомил Чехова со многими одесситами, в том числе с беллетристом И. Н. Потапенко, уже знавшим за приятелем привычку «пристегивать» себя к «модным» или «великим». И потому присмотрелся к Чехову, но остался в стороне, их знакомство было мимолетным.