Изменить стиль страницы

В этом сюжете — грешная актриса, которую наставлял монах и которая, ни разу не упомянув, была ли здесь на службе, молилась ли, собиралась идти к другому монаху за вразумлением — было что-то на самом деле несуразное, неуместное. Недаром сама Книппер сказала: «Можно написать юмористический рассказ, как актрисы отдыхают».

Эта шутка невольно подчеркивала несерьезность ее разговоров о том, что было главным для Чехова: несостоявшаяся семейная жизнь; его одинокость. Слова о монахе из ее письма резали слух: «Затащил меня к себе и все расспрашивал. <…> Ты бы здесь должен написать рассказец. Приедешь со мной?»

Будто иронизируя над этим актерским «богомольем» и над собой в этом нелепом сюжете, над всей «мифической» семейной жизнью, Чехов написал жене: «За зиму я отвык от людей, от жизни, уже ничего не умею, решительно ничего, так что пригласи к себе кого-нибудь, а когда я приеду, то будем спать втроем. Дуся моя, согласна? Нет? <…> Пиши мне каждый день, не терзай меня. Твой А.».

И все-таки он оживал в предчувствии Москвы, где собирался работать над «Вишневым садом». В разговоре о пьесе возникла тема исполнительницы роли «пожилой дамы». Чехов говорил, что не видит в Художественном театре такой актрисы. И написал Ольге Леонардовне: «Станут навязывать тебе старушечью роль, между тем для тебя есть другая роль, да и ты уже играла старую даму в „Чайке“». Он предназначал ей роль «глупенькой» Вари, приемной дочери главной героини, двадцати двух лет, лица «комического». Книппер шел тридцать пятый год. Возможно, под «старухой» Чехов подразумевал лицо сорока лет.

Она предпочитала играть героинь своих лет, а не молоденьких девушек. Однако соглашалась и на «глупенькую». Но «заказывала» автору, чтобы в первом акте было такое настроение, как у нее в Мелихове весной 1899 года, «когда все цвело и когда было так удивительно хорошо на душе». Судя по всему, ей виделась сценическая элегия, навеянная, видимо, названием «Вишневый сад».

Она говорила о себе, что была «жадной» до жизни, до впечатлений. Самое экспрессивное слово в ее лексиконе в это время — «адски», «адский», то есть на пределе, очень, сильно. Всё у нее адское — усталость, радость, нетерпение, раздражение и т. д.

Книппер хотела многое успеть. Вдруг всё изменится? Не станет расположения Немировича, приязни Станиславского и Лилиной? И вообще — время, время… Жизнь проходит… Она писала мужу 21 марта 1903 года: «Молодость проходит, а мне все еще жить хочется».

Уже в момент первой встречи Чехов и Книппер ощущали по-разному время своей жизни. За минувшие три года это различие усилилось.

У него продолжалось умаление внешней свободы, до окончательной «ссылки» в Ялту и «домашнего ареста», наложенного Альтшуллером зимой 1903 года. И вместе с тем возрастало внутреннее напряжение из-за работы над томами собрания сочинений, новыми рассказами, повестями и драмами.

У нее расширялась внешняя свобода, множились знакомства, возрастал интерес к ней, как к жене Чехова, ведущей актрисе Художественного театра. Книппер обрела материальный достаток. Была в прекрасной физической форме. Весной 1903 года она описывала мужу, как в сопровождении знакомого студента ездила верхом на лошади на Воробьевы горы — и шагом, и галопом, преодолевая канавы.

Ему хотелось удержать хоть кусочек жизни — «А мне так хочется с тобою пожить! Хоть немножечко!»

Она хотела объять больше того, что имела, что шло в руки, что еще обещала судьба. Рассказывала, как после верховой езды возвращалась домой: «Я ехала на извозчике к заставе и все время улыбалась от какого-то счастья, что я живу и могу все это чувствовать, всю красоту. <…> я даже смеялась и люди смотрели на меня».

Оба как будто пытались в письмах сблизить свои несхожие мироощущения. Чехов — бесконечными признаниями в любви. Книппер — бесконечными обещаниями грядущей совместной жизни. Наконец она посулила: «Я на будущий сезон устрою себе дублерок на каждую роль, чтобы можно было удирать к тебе».

Когда «эпистолярная» жизнь супругов прерывалась реальной, совместной, всё складывалось иначе, несмотря на всю терпимость Чехова и воспитание Книппер. Совместить разные образы жизни, характеры, настроения, чувство времени, видимо, получалось нелегко. Всякий раз после таких «съездов» она просила простить, а он убеждал, что она стала ему еще дороже, ближе, любимее. И сразу начинал ждать новой встречи, полагая, что их осталось немного.

* * *

В конце апреля 1903 года Чехов выехал в Москву, надеясь продолжить работу над пьесой, которая, по его словам, понемногу «наклевывалась». Но при этом ему казалось, что «тон» устарел, чего-то он не улавливал нового, главного.

В. В. Вересаев, впервые встретившийся с Чеховым в Ялте, перед его отъездом в Москву, запомнил разговор об Италии. Чехов, узнав, что новый знакомец побывал там год назад, спросил:

«— Во Флоренции были?

— Был.

— Кианти пили?

— Еще бы.

— Эх, кианти!.. Еще бы раз попасть в Италию, попить бы кианти… Никогда уже этого больше не будет».

Действительно ли так сказал Чехов или Вересаеву запомнилось общее впечатление, но Чехов приехал в Москву все еще с надеждой на Швейцарию и Италию.

Квартира в доме Коровина на Петровке оказалась на самом деле хорошей. Но третий этаж… Это беспокоило Чехова еще в Ялте: «Если высоко очень, то я буду всходить полчаса, это ничего, все равно делать мне в Москве нечего»; — «Ну, да ничего как-нибудь взберусь».

Ольга Леонардовна успокаивала: «Лестницы не бойся. Спешить некуда. Будешь отдыхать на поворотах». Однако никакие остановки не помогали. Одышка, которая когда-то, в 1898 году, уже заставившая Чехова сменить этаж в «Русском пансионе» в Ницце, теперь одолевала его даже при ходьбе по ровным улицам. В первых письмах из Москвы он упоминал эту злосчастную лестницу: «Наши наняли квартиру на третьем этаже, и подниматься для меня это подвиг великомученический»; — «Живут наши очень высоко <…> подниматься мне приходится с большим трудом»; — «Взбираться мне очень трудно, хотя и уверяют, что лестница с мелкими ступенями».

Из-за холодов, из-за лестницы, из-за работы с корректурой Чехов редко выходил из дома. Звал к себе тех, кого хотел видеть. Но были два дела, неотложные, важные. Одно — это поездка в Петербург для личных переговоров с Марксом. Другое — визит к профессору Остроумову по поводу болезни. Обе встречи оказались решающими.

Отправляясь в Петербург, Чехов говорил, что не ждет от «немца» ничего хорошего. О самом свидании рассказал Суворину; «В Петербурге я пробыл лишь несколько часов, виделся с Марксом. Разговоров особенных не было, он по-немецки предложил мне на леченье 5 тыс., я отказался, затем он подарил мне пуда два-три своих изданий, я взял, и расстались мы, решив опять повидаться в августе и поговорить, а до августа подумать». Предложение денег взаймы и книг в подарок, видимо, скрывало отказ Маркса обсуждать досрочное прекращение или какое-либо изменение договора. Было отказано даже в такой малости, как разрешение издательству «Посредник» издавать для народного чтения «мелкие вещи» Чехова.

Чехов надеялся получить такое разрешение и весной написал Горбунову о Марксе: «Он ведь уже нажился, будет с него». После встречи с Марксом рассказал Ивану Ивановичу, что издатель «обещал подумать» и написать: «До сих пор я не получал от него письма. Получили ли Вы? Напишите мне, пожалуйста». Вскоре Горбунов отозвался. Он тоже ничего не получал от Маркса, никакого письма: «Очевидно, ему не по душе желание ваше. Очень жалко. Но что делать. Очень они цепки, эти хорошо присасывающиеся к чужому труду собиратели капиталов. Жалко очень за бедного народного читателя. Но дорого доброе, сердечное желание ваше».

Чехов, видимо, понял еще в ходе майской встречи, что Маркс не отпустит его на «свободу», а за мнимые или настоящие посягательства на свою «собственность» потянет в суд. Поэтому в дальнейшем он говорил: «<…> я теперь, точно сутяга, всю мою жизнь во всем должен ссылаться на пункты». Так решился вопрос с отменой договора.