Изменить стиль страницы

Известие о случившемся дошло до Аутки 5 апреля. Вскоре в Ялту приехал Немирович. Он рассказал Чехову подробности, а самой Книппер написал в телеграмме, что «нашел Антона добропорядочным», что в «последнее время ему лучше»: «Видел Альтшуллера. Говорит, что можно в Москву только в мае. <…> Совсем не кашляет. Не могу выразить, как я рад, что Вы поправляетесь. <…> Умоляю, вышлите Севастополь <…> мне телеграмму, когда выедете. <…> Ночевал я в вашем доме внизу. Хотел ехать назад сегодня. Антон не пускает. Ради Бога, берегитесь».

Немирович не скрывал, что приехал за новыми пьесами к Чехову, Горькому и Найденову, который тоже был в это время в Ялте. Его пьеса «Дети Ванюшина» стала гвоздем минувшего сезона, с шумным успехом шла в театре Корша. Еще в декабре 1901 года Чехов удивлялся, как это Художественный театр пропустил такую пьесу: «Мне кажется, что Немирович много прозевывает». Но тогда Владимира Ивановича поглотила целиком его собственная пьеса. Однако теперь, в преддверии нового сезона, после реформы театр остро нуждался в новинках.

Болезнь Ольги Леонардовны могла осложнить работу Чехова над пьесой, и не исключено, что к августу, как хотелось Немировичу, пьесы не будет. Забрезжив в мозгу, по словам Чехова, «как самый ранний рассвет», она не разгоралась, менялась каждый день. Чехов еще не понимал, «какая она». Что-то мешало работе.

В середине марта Чехов признался жене: «Пьесу не пишу и писать ее не хочется, так как очень уж много теперь драмописцев и занятие это становится скучноватым, обыденным».

Может быть, в этом замечании прорвалось скрытое настроение Чехова. После успеха его пьес в Художественном театре, о чем ему непрестанно рассказывали зрители в своих письмах, он боялся неуспеха еще сильнее, чем раньше. И дело, наверно, не только и не столько в авторском чувстве — оно давно уязвлялось рецензентами, писавшими, что зрительский успех пьес Чехова обеспечивало мастерство постановщиков, Станиславского и Немировича.

Если бы Чехов слышал отзывы о своей пьесе в петербургской литературной среде, грубые, даже непристойные, он еще больше, наверно, оценил бы прямодушие Толстого. В апреле 1902 года Чехов рассказал Бунину: «Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: „Поцелуйте меня“, — и, поцеловав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой скороговоркой: „А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!“».

Чехов смеялся над этим эпизодом. Он давно знал мнение Толстого о своих пьесах и, вероятно, разгадал природу этих мнений, которые к нему не имели отношения. Так что причины прерванной работы были, судя по письмам, по воспоминаниям современников, не в рецензиях, не в чьих-либо отзывах. И даже не в причинах, которые Чехов называл Книппер, Немировичу, — болезнь, погода, посетители. Сильнее всего мешало чувство, усилившееся во время трудной работы над пьесой, но возникло оно гораздо раньше. Чехов давно боялся изжить себя, выйти в тираж, поставлять «балласт» вместе с прочими «драмописцами».

Присуждение Грибоедовской премии за «Три сестры» в январе 1902 года раздосадовало его: «Это не даст мне ничего, кроме буренинской брани, да и уж стар я для сих поощрений». В 1888 году Пушкинская премия обрадовала Чехова как знак признания. Грибоедовская огорчила теперь сходством с наградой за былые заслуги «ветерану» драматургии. Он страшился, что пишет «по-старому», утратил чувство самой жизни по причине заточения в Ялте, будничного однообразия, утомления. И оттого-де не понимает окружающего, не ощущает движения общей жизни. Но отдает отчет, как убывают его собственные силы. Работалось ему в минувшем и наступившем году «скучно», «вяло», «неважно». Он прямо и косвенно признавался, что ему хотелось бы уловить новый тон, настроение своего времени, суть перемен. Может быть, поэтому он заговорил о комедии. Неожиданной, необычной, какой получилась когда-то, всего шесть лет назад, а кажется, что давным-давно, его «Чайка». Но для этого, как говорил Чехов в таких случаях, нужно было «поймать черта за хвост».

Услышав об успехе Найденова, Чехов настойчиво просил Книппер зимой 1902 года привезти «Детей Ванюшина» или выслать бандеролью. Найденов сам искал встречи с Чеховым. В своих воспоминаниях он рассказал о совете Корша после шумной премьеры поехать в Ялту: «Отдохните, там живет Чехов — душа человек». Рассказал о своей надежде на встречу: «Вот человек чуткий, талантливый, которому можно рассказать всё, что переживается мною. И он поймет, скажет, как работать дальше. Он. Он один…»

Найденов запомнил визит в ауткинский дом, а Бунин не забыл то, что говорил Чехов как раз в апреле 1902 года: «Какие мы драматурги! Единственный настоящий драматург — Найденов; прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри». И пророчил: «Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех, что только ахнешь!» Может быть, то же самое он говорил и Немировичу. Иван Павлович, гостивший в Ялте, писал жене 10 апреля: «Вл. И. Немирович-Данченко приехал к Антоше просить пьесу. Горький уже 2 акта написал новой пьесы и будет сегодня читать Влад. Ив-чу. <…> Сейчас г-н Немирович ушел к Найденову за пьесой и взял с собой Антона на подмогу».

По письмам Немировича после его отъезда из Ялты выходило, что чеховская пьеса была обещана к началу августа. Но, может быть, так хотелось думать директору театра? По тону писем Чехова заметно, что он был выбит из колеи.

Книппер привезли в Ялту 14 апреля. С парохода до экипажа на набережной ее снесли на носилках. В письме Ивана Павловича, посланном в эти дни, ощущалось некоторое раздражение и, кажется, даже недоверие родных Чехова к тяжести заболевания Ольги Леонардовны: «Чем она больна, не знаю. По-видимому, дня через 3 будет здорова. <…> Бедная мамаша и Маша до сих пор не могут примириться с мыслью, что Антоша женат и что их новая и самая близкая невестка должна быть непременно именно Ольга Леонардовна. Мать мечтает о Мелихове и просится у Антоши туда. Здесь в Аутке очень трудно получить две вещи: чернила и стакан чаю».

Чехов, судя по всему, был прав, отклонив предложение жены, чтобы в Ялту с ней приехала, хотя бы на короткое время, Анна Ивановна Книппер, человек иного уклада, характера, привычек, — обстановка в доме осложнилась бы еще сильнее. Дело в том, что в семье Чеховых не очень любили, когда кто-то требовал к себе особого внимания. Но уже в начале мая Ольге Леонардовне разрешили вставать, сидеть в кресле, понемногу ходить. Однако ухудшилось состояние Чехова, о чем Книппер написала Станиславскому: «Все эти дни ему было нехорошо <…>. Он за мою болезнь поволновался, и оттого ему, верно, нехорошо. Да и у меня настроение бывало мрачное, теперь ничего».

Всё вместе взятое: тяжелое нездоровье зимой и весной 1902 года, оставленная работа над пьесой, болезнь жены, мало кем замеченное появление рассказа «Архиерей» в апрельской книжке «Журнала для всех», что поразило Бунина, — ввело Чехова в состояние душевного кризиса. Одолевалось оно, судя по предыдущим случаям, внезапным решением, неожиданным для окружающих. Так было и перед Сахалином, и перед «Чайкой».

В такие моменты Чехов заговаривал о томительной скуке, о праздности своего ума, о том, что ему нужны новые «резкие» впечатления, какой-то толчок. Проверенные средства — поездка, путешествие, которые, по его выражению, «чудодейственно» влияли на него.

Ялта исчерпала себя, как когда-то Москва, Мелихово и Ницца. В начале мая он написал Иорданову: «Если бы в Таганроге была вода или если бы я не привык к водопроводу, то переехал бы на житье в Таганрог. Здесь в Ялте томительно скучно, от Москвы далеко, и трудно ходить пешком, так как куда ни пойдешь, везде горы. Когда в Таганроге устроится водопровод, тогда я продам ялтинский дом и куплю себе какое-нибудь логовище на Большой или Греческой улице». Главное условие — водопровод — приоткрывало, наверно, иронический смысл намерения Чехова вернуться в родной город. О водопроводе говорили в Таганроге много лет, это был «вечный» вопрос. Климатические и бытовые условия здесь оказались бы еще тяжелее, чем в Ялте.