Изменить стиль страницы

Потом, простившись с Женей, он сидел на скамье и смотрел на дом, на окна мезонина: «Прошло около часа. Зеленый огонь погас, и не стало видно теней. Луна уже стояла высоко над домом и освещала спящий сад <…>. Становилось очень холодно».

Юная, доверчивая девушка со странным именем Мисюсь, словно галлюцинация, рожденная томительным настроением художника. Несколько раз о ней сказано — «тонкая», «бледная», «слабая», «сквозь широкие рукава просвечивали ее тонкие, слабые руки». Из объятий художника она будто ускользнула и растаяла в лунном свете — навсегда.

Кажется, что как Коврину («Черный монах») после лечения стало скучно жить, и он разорвал однажды всё написанное во время болезни, когда ему почудились в каждой строчке «странные, ни на чем не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, мания величия»; как художником («Дом с мезонином»), когда он узнал, что Женя уехала, овладело «трезвое будничное настроение» и ему «стало стыдно всего», что он говорил у Волчаниновых и «по-прежнему стало скучно жить» — так и Треплев, автор пьесы о «мировой душе» и рассказов, о которых опытный и успешный Тригорин говорит, что в них — «что-то странное <…> похожее на бред», — одинокий, потерянный, кончал жизнь самоубийством.

Уже третья пьеса Чехова завершалась выстрелом. Хотя он и говорил три года назад, что не примется за пьесу, пока не придумает иной «заковыристый» конец, чем банальное — «герой или женись или застрелись». Но стрелялись герои по-разному. Иванов («Иванов») — отбегал в сторону ото всех и застреливался на глазах невесты, ее отца и еще трех человек. Войницкий («Леший») — стрелялся за сценой, но в присутствии матери, которая выходила из средней двери и падала без чувств, а все остальные наоборот устремлялись в комнату, где раздался выстрел. Это было зрелищно и действовало на зрителей, особенно, наверно, на зрительниц.

Треплев — после встречи с по-прежнему любимой им Заречной, после последней попытки объясниться с ней, после ее признания, что брошенная Тригориным, схоронившая ребенка, она любит его «даже сильнее, чем прежде»… после ухода Заречной — молча, «в продолжение двух минут», рвал все свои рукописи. Бросал под стол и уходил во внутренние покои. Оттуда доносился звук выстрела. Доктор Дорн, узнав, что случилось, «тоном ниже, вполголоса» говорил Тригорину, отведя его в сторону ото всех: «Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился…» Никаких и ничьих криков, обмороков, выхватывания револьвера… «Чайка» кончалась тихо, «вполголоса»…

Зато обсуждение в гостиной Яворской оказалось громким, бурным. Чехов избывал эти впечатления работой над рассказом, в котором угадывались поездка летом к Левитану, разговоры с Сувориным.

Поверила ли Шаврова признанию Чехова о невесте или восприняла как шутку, но таящую что-то, адресованное ей лично? В это время, в самом конце 1895 года, ее отношения с Чеховым приобретали романический характер. Теперь она, замужняя женщина, жила в Петербурге. Барышня из «хорошего семейства» разделила общую участь, став женой перспективного столичного чиновника. Образ жизни оказался предсказуем: театры, домашние приемы с обязательной игрой в винт, с разговорами гостей об очередных повышениях по службе. Время убивалось чтением модных авторов. Елена Михайловна, пока бездетная, не нуждавшаяся в деньгах, очень много читала, покупала сочинения Шопенгауэра, французских символистов. Кое-что писала и печатала в газетах и журналах.

Как и для Авиловой, встреча с Чеховым, наверно, оказалась самым интересным и незабываемым событием, может быть, повлиявшим на ее не очень счастливую семейную жизнь. Она, судя по письмам, не хотела превращаться в красивое дополнение к карьере мужа. Но и на разрыв не хватало характера, а главное — куда бы она ушла? На сцену, как одна из ее сестер? Но способностей хватало только для участия в любительских спектаклях. В земские учительницы? Но никакого призвания Шаврова к этому занятию не чувствовала. Она скучала, уезжала под разными предлогами то в Москву к родным, то в Крым, то за границу. В Москве старалась задержаться подольше.

В декабре 1895 года Елена Михайловна призналась в письме Чехову, что ей хочется сделать что-то «безрассудное, разбить что-нибудь или влюбиться до чёртиков». И тут же оговаривалась: «Но, вероятно, я ничего подобного не сделаю, ибо меня воспитали в строгих правилах». Ничего, обещавшего сильное любовное чувство, Шаврова, видимо, не улавливала в письмах Чехова. Cher mâitre был доброжелателен, но строг в литературных советах, учтив в обращении. Однако что-то в «признании» Чехова насторожило Шаврову. Она написала в ответ: «…меня радует уже одна возможность того факта, что „дорогой учитель“ любил когда-то и что, значит, это земное чувство ему было доступно и понятно. Не делайте удивленного лица, но, право, мне почему-то кажется, что Вы слишком анализируете всё и вся для того, чтобы полюбить, т. е. быть ослепленным хотя на время».

Земное-неземное, грешное-чистое — не так говорили о своем чувстве герои пьесы «Чайка» и рассказа «Дом с мезонином», объединенные временем создания и настроением автора. Треплев не отделял своего чувства к Заречной от желания писать. Они взаимосвязаны в его сознании. Художник признавался в начале своего рассказа («Дом с мезонином»), что пребывал в «постоянной праздности». Потом, после встречи с Женей, понимал, что «победил ее сердце своим талантом», что ему хочется писать «только для нее», а без нее он «безнадежно одинок» и никому не нужен.

Было ли в этих переживаниях что-то близкое тому, о чем не раз Чехов говорил в своих письмах: желание жить и желание писать? Или тут иная неуловимая взаимосвязь и какое-то особое состояние одинокой души?

Утрата настроения, в котором и Треплев, и художник могли работать, уподоблена в пьесе и рассказе падению, разрыву, ощущению холода. Когда Чехов испытывал чувство тревоги, ему иногда снилось, будто кто-то из добрых знакомых падает в колодец, а он с кем-то вытаскивает злосчастного.

29 декабря 1895 года, поздравляя Суворина с Новым годом, с новым счастьем, Чехов о себе рассказал немного. О том, что в доме «толчется народ» и ему помешали закончить «Дом с мезонином». О том, что надо писать что-то новое, потому что «не работать» ему нельзя. А так как пишет он очень медленно, то зарабатывает «чёрт знает как мало».

Сообщил также, что в самом начале нового года приедет в Петербург, приехал бы и раньше, если бы не временное безденежье.

* * *

На что жило семейство в эти годы? По-прежнему исключительно на гонорары Чехова. В журнале «Русская мысль» ему платили по 200 рублей за печатный лист. В газете «Русские ведомости» тоже не баловали. На круг выходило немного. Постоянным источником оставался книжный магазин Суворина, где Чехов или Мария Павловна получали 200 рублей ежемесячно в счет продажи книжек. Чехов уже погасил долг и конторе «Нового времени», и лично Суворину: оставался банковский долг за заложенное имение. Бюджет был напряженный. Хватало лишь на текущие расходы. Никакого дохода от имения не предвиделось. Но себя обеспечивали зерном, овощами, припасами. Хлеб пекли свой, сметана и масло были тоже свои. В зиму забивали скот (барана, поросят), коптили. Говядину покупали в лавке. Сыр, кофе, чай, вино, колбасы, конфеты, печенье, рыбу, пиво, прованское масло, крупы, сахар, орехи, любимую домочадцами халву, изюм, сельди — всё это и многое другое привозили из Москвы. Закупали в гастрономическом магазине Андреева на Тверской. Многие современники запомнили, как радушно принимали у Чеховых, как вкусно угощали.

Хотя Чехов и шутил, что будет строчить, как Потапенко, но вездесущего «Игнатия-многописца» ему бы никогда не удалось догнать. Тот писал для всех журналов и газет, везде брал авансы. И подсмеивался: «Нет, Чехов, далеко тебе до Потапенко, так же как Потапенко далеко до Мачтета!» А плодовитый Мачтет мог бы сказать, что ему далеко до Боборыкина. Потапенко зарабатывал очень много, но умудрялся брать взаймы у Суворина, у Чехова. Жены, любовницы, игра, рестораны требовали расходов. Но Игнатий Николаевич не горевал, жил, будто по присловью — не унывает, что сбирает, унывает, мало подают. Он и Чехов были на «ты». Вероятно, меж ними сложилась мужская солидарность, замешанная на общих походах в публичные дома, на знании тайных романов друг друга. Потапенко в общении был простой, легкий человек.