Изменить стиль страницы

Его, может быть, тешило, когда «больной» припадал к стопам благодетеля, «доброго г-на Суворина» и слал после очередного «тифа» унизительное письмо: «Откуда в Вас такая сила доброты? Утешьте меня, больного, тем, что Вы на меня не сердитесь. <…> Вас эта ласка не разорит, а для меня важнее, чем Вы думаете». Такие послания старшего из братьев Чеховых были схожи с посланиями младшего: то же подобострастие, малодушие. Не выгнали Александра Павловича и на этот раз. Оставили в покое. Пока…

Чехов написал Александру, что «старое здание затрещало и должно рухнуть», что «старика» ему жалко, что Суворин прислал «покаянное письмо» и с ним, вероятно, «не придется рвать окончательно». А дальше признался, почему навсегда ушел со страниц «Нового времени», но пока сохранил отношения с Сувориным: «Я оравнодушел в последние годы и чувствую свою animam [9]настолько свободной от забот суетного света, что мне решительно всё равно, что говорят и думают в редакции. <…> Но к чему я никогда не могу оравнодушеть, так это к тем передрягам, которые тебе volens-nolens [10]приходится переживать чуть ли не каждый месяц».

Чехов догадывался о душевном состоянии брата: «Чем глубже погружаюсь я в старость, тем яснее вижу шипы роз, коими усеян твой жизненный путь и тем грубее представляется мне материя, из которой сшиты подштанники нашей жизни». Он не корил за «тифы», не предлагал уйти из «Нового времени», не учил. Чехов сделал то, чего не мог не сделать — ушел сам из газеты. Но не сделал того, чего не мог пока сделать — прервать издание своих книг в суворинской типографии, потому что оставался должен «конторе». Утешая брата, он говорил и о себе в этом апрельском письме: «Детство отравлено у нас ужасами, нервы скверные до гнусности, денег нет и не будет, смелости и уменья жить тоже нет, здоровье скверное, настроение хорошее для нас почти уже недоступно <…>»

* * *

Зима 1893 года, первая, проведенная в Мелихове, оказалась невеселой. Недомогал Павел Егорович. Почти весь февраль сильно болела Мария Павловна, наводя ужас на мать и брата стоном: «Я умираю!» Чехов сам не мог несколько недель выбраться из гриппа, который измучил его.

В распутицу «неуклюжее» Мелихово оказалось отрезанным от станции: не проехать ни на санях, ни на колесах. Выяснилось, что зайцы съели молодой сад, посаженный осенью. Всё шло как-то нескладно. Михаил всё время представлял брату счета, которые надо было оплатить, и планы переустройства усадьбы, тоже требовавшие расходов: «Антоша, брат, пора запасать семена. <…> Соломы продадим, вероятно, рублей на 50 и ржи, вероятно, на столько же — все-таки! Надо бы крыть железом каретник, но уж это обдумаю я. Заметь: нам еще строить баню, кухню и ремонтировать дом, т. е. ломать печки, перестилать полы и весь нижний венец переменить, строить теплый нужник, так что получится немножко страшная цифра — рублей 600. Я безумно дешево куплю сеялку».

Чехов отдавал всё, что у него было в наличии. В том числе гонорар за «Рассказ неизвестного человека», появившийся в мартовской книжке журнала «Русская мысль». О своем настроении он сказал: «Как в пустом горшке из-под кислого молока». Но не говорил, что оно дурное или тяжелое. В его письмах, несмотря на безденежье, ощущалось другое настроение. Он приглашал в гости «живописную Лику». Звал в Мелихово Шехтеля, Дюковского и Гиляровского. Хлопотал о бессрочном паспорте, что требовало хотя бы формальной, хотя бы краткосрочной государственной службы и отставки с оной. Шутил, что в его формулярном списке, в графе о наградах, заслугах и «геройствах», следует записать, что «отец имеет медаль для ношения на шее и брат Иван имеет тоже медаль, но в петлице». Сам он имеет жетон от «Петербургской газеты», а также Пушкинскую премию. Чехов радовался за брата Ивана, уже объявленного женихом. Его невеста, Софья Владимировна Андреева, из обедневших костромских дворян, работала с Иваном Павловичем в одном училище. Но сам Чехов на совет старшего брата — «жиница» — ответил, что не имеет «чертога», куда бы «сунуть свою законную семью, если бы таковая была»: «Где я ее помещу? На чердаке? И <…> характер у меня слишком испортился, чтобы быть сносным семьянином».

Шутками он одолевал «психопатическое настроение», в которое его ввергала болезнь. Чехов обзывал ее «генеральской», «прескверной», раздражающей «до чёртиков», «до гадости» «гнусной», «подлой», а на операцию всё не решался: «Я раздражен, злюсь и проч. Лечусь воздержанием и одиночеством, т. е. стараюсь меньше слушать и еще меньше говорить». Домашние тоже сердились, и отсюда, как он признавался, — «ежедневная грызня», «грызотно-язвительное» настроение.

Этот семейный раздор застал Александр, когда в начале лета приехал в Мелихово. Ему все жаловались. По их словам выходило, что родные желали «кормильцу» добра, заботились о нем. А он хмур, неласков, чем-то удручен, но никогда не скажет чем. Каждый уводил гостя в лес поговорить. Отец считал, что причина только в том, что не слушают его, умного, знающего человека. Мать долго и подробно перечисляла свои заботы по дому, потом задавалась вопросом: а не сглазил ли кто их семью? не напустил ли порчу на Антона? Сестра обиженно недоумевала, за что ей такая мука: хлопочешь, хлопочешь, а вместо признательности — одно недовольство. Она разрывается между Москвой и Мелиховом, всё на ней — делай покупки, тащи с собой — и она же выходит виноватой. Вот Иван вскоре женится, Миша спит и видит, как бы скорей завести семью. Выходит, ей одной заботиться о доме, о хозяйстве?

Александр сбежал из Мелихова. На станции Лопасня, ожидая поезда, написал брату: «Мне очень жаль тебя. <…> Я все время страдал, глядя на тебя, на твое пакостное житье. <…> Словом, все без исключения желают тебе добра, но в результате выходит одно сплошное недоразумение. Примирить все эти недоразумения и взаимные оскорбления, слезы, неизбежные страдания, глухие вздохи и горькие слезы может только одно твое последнее решение, только твой отъезд. Мать тебя абсолютно не понимает и не поймет никогда. <…> Об отче наш’е (П. Е. Чехов. — А. К.) и говорить нечего». Старший брат давал один совет — уехать и как можно скорее: «Ты — добрый и хороший человек. Тебе Бог дал искру. С этой искрой ты везде дома. <…> Тебе во что бы то ни стало надо позаботиться сохранить душу живу. Брось все: свои мечты о деревне, любовь к Мелихову и затраченные на него труд и чувство. Мелихово не одно в мире».

Александр хорошо знал родных. Ропот матери, разглагольствования отца, жалобы сестры входили в ритуал домашней жизни. Вряд ли это были глубокие переживания. Но постигал ли сам Александр глубину и суть противоречий теперь уже не очень знакомой ему жизни семьи и жизни брата? Даже с житейской точки зрения совет выдавал скорее его собственное желание сбежать от своих семейных ссор, от трудных старших сыновей, от опротивевшей газеты.

Он не задался вопросом, кто будет содержать родителей и сестру. Он не выказал желания забрать к себе отца и мать. Не предложил материальную помощь. От него и не ждали этого. Но что значил тогда совет: беги, беги, спасай себя…

За минувшие десять с лишним лет, с тех пор как Чехов взвалил на свои плечи «семейный клобок», такие домашние «бури» случались не однажды. Обыкновенно они совпадали с тяжелым болезненным состоянием Чехова, с кризисом в работе, с душевной тревогой. Ему действительно не прощали такого настроения. Наверно, не по капризу, не из себялюбия. А потому, что, вероятно, не понимали подлинных истоков раздражения, хмурого молчания, скрытой досады сына и брата. Чехову порой, видимо, было легче и проще признаться в чем-то посторонним людям, чем родным. Словно он в семье не имел права на слабость, на срыв, на недовольство. Весной 1893 года Ольга Кундасова писала Суворину за границу, что Чехов жаловался ей на расстроенные нервы. Он, конечно, мог рассказать добрым приятелям, почему раздражен, признаться, что хандрит, злится. Мог назвать свое состояние «психопатическим». Но кому и как он смог бы объяснить, открыть «смертную тоску по одиночеству», томившую его всю весну.

вернуться

9

Душу (лат.).

вернуться

10

Волей-неволей (лат.).