Изменить стиль страницы

Весной, и совсем уж определенно летом, стало ясно, что утопическим надеждам Толстого сбыться не суждено. Да и душевное равновесие Софьи Андреевны не восстанавливалось. Сыну Льву, отношения с которым хотя и несколько испортились, но до враждебности и неурядиц было еще далеко, Толстой писал в июне, подводя неутешительные итоги: «Мама очень трудно переносит свое пребывание в Ясной Поляне. Никуда не выходит из дома, но в доме всё беспрестанно напоминает ей того, в которого она вложила все радости, весь смысл жизни. На ней поразительно видно, как страшно опасно всю жизнь положить чему бы то ни было, кроме служения Богу. В ней нет теперь жизни. Она бьется и не может еще выбиться в область божескую, то есть духовной жизни. Вернуться же к другим интересам мирской жизни, к другим детям она хочет, но не может, потому что жизнь с Ванечкой, и по его возрасту и личным свойствам, была самая высокая, нежная, чистая. А вкусив сладкого, не хочется не только горького, но и менее сладкого. Один выход ей — духовная жизнь. Бог и служение ему ради духовных целей на земле. И я с волнением жду, найдет ли она этот путь. Мне кажется, так бы просто ей было понять меня, примкнуть ко мне, но — удивительное дело — она ищет везде, но только не подле себя, как будто не то что не может понять, но не хочет, нарочно понимает превратно».

Словом, чем дальше, тем призрачнее становились надежды Толстого на то, чтобы Софья Андреевна духовно примкнула к нему: она этого и не могла сделать, и не хотела. Но гораздо хуже, что не улучшалось ее психическое состояние. Не становилось спокойнее и в семье. Александра Львовна в книге «Отец» пишет, что смерть Ванечки оставила гнетущую жуткую пустоту, которую, сплотившись, постарались заполнить как-то все обитатели дома в Ясной Поляне: «Перед лицом торжественности, чистоты и величия этой смерти, все разногласия, недобрые чувства, недоразумения исчезли как дым». О том, что смерть Ванечки сплотила и сблизила всех в доме писал и Лев Толстой, благодаря Бога за то, что он послал им всем такое «великое душевное событие».

Все разногласия и недоразумения, на очень недолгое время исчезнувшие (точнее, немного поутихшие, спрятавшиеся, приглушенные), выплыли снова на поверхность, да еще и появились новые, совсем уж удивительные. Гостившая зимой 1895 года в доме Толстых Елизавета Валерьяновна Оболенская (Лизанька), старшая дочь Марии Николаевны, была неприятно поражена шумной и беспокойной, мало похожей на семейную жизнью Толстых и — особенно — большой и несимпатичной переменой в Софье Андреевне, к которой, впрочем, и раньше относилась настороженно:

«Она стала беспокойна, никогда не бывает дома, стала наряжаться, то есть, скорее, заниматься своей наружностью, стала ездить в театры и на концерты, вообще производит впечатление человека, который страшно спешит жить и не теряет ни одной минуты. Она объясняет это тем, что после смерти Ванечки не может вести прежний образ жизни, и еще вдруг пробудившейся любовью к музыке. Но нам всё кажется, что это просто страх перед старостью и желание еще казаться не старухой, а женщиной. Я думаю, что это физиологический процесс. Это женщина, в которой физика всегда брала перевес перед душой. Я бы отнеслась к ней строже, если бы со всем этим она не была жалка; она сама это сознает и говорит: „Я живу как-то беспорядочно и беспокойно, как потерянная, но не могу иначе“. В другой раз я нарочно заговорила с ней про Ваничку, чтобы указать ей, как мелко и ничтожно всё то, чем теперь полна ее жизнь, в сравнении с этим горем, и раскаялась, что это сделала: она страшно разрыдалась и просила никогда с ней о Ванечке не говорить. Дочери с ней очень хороши; им, в особенности умной и чуткой Тане, очень тяжело видеть мать в таком настроении, но они с ней очень мягки и деликатны; конечно, немного сверху вниз, как с ребенком, но трудно требовать другого. Лев Николаевич кроток и мудр…»

Увлечение музыкой напрямую связано с увлечением профессором и композитором Сергеем Ивановичем Танеевым, уже и ранее, в начале 1890-х, появлявшимся в Хамовниках. Весной 1895 года Софья Андреевна пригласила Танеева погостить в Ясной Поляне, где он и был это и следующее лето. Приезжал Танеев в Ясную Поляну неоднократно и позднее, бывал по-прежнему часто в московском доме Толстых. Стал, по выражению Стасова, «их великий приятель и гость в городе и в деревне» — счастливое обстоятельство для всех биографов и исследователей творчества Толстого: композитор аккуратно вел дневник, тщательно описывая в нем слова и дела Льва Толстого, которого он обожал. Толстой с Танеевым катался на коньках (в Москве), играл в шахматы. Софья Андреевна летом 1895 года с энтузиазмом занялась фотографированием — сохранилась колоритная фотография, запечатлевшая их в окружении зрителей за этим занятием. Они часто беседовали об искусстве, и, конечно, Сергей Иванович играл на фортепиано как произведения любимых Толстым композиторов (даже специально выучивал некоторые пьесы), так и раздражавшего его Вагнера («Какая гадость!»). Танеев обладал феноменальной музыкальной памятью и благородной независимостью суждений, снискавших ему репутацию «музыкальной совести Москвы». Его исполнение запоминалось и отличалось, как свидетельствует Сергей Львович, а ему тут и ноты в руки, точностью и педагогическим педантизмом: «Играл он, разумеется, всегда наизусть, играл просто, без всякой отсебятины, фразировал отчетливо и рельефно, брал настоящие темпы, не увлекаясь быстротой, подобно многим пианистам, и проявлял силу там, где это требовалось. Он ставил себе целью верно передавать намерения композиторов. Особенно хорошо и точно, но не сухо и не академично, он играл Бетховена и Баха». Исполнял и собственные сочинения. К ним Толстой относился неодобрительно, хотя высказывался осторожно, не желая обижать автора, который ему был, возможно, даже симпатичен. Во всяком случае, он говорил Стасову: «Прекраснейший человек, и умный, и добрый, и образованный, только по музыке, кажется, не очень-то!» Когда Танеев в конце лета 1895-го уезжал из Ясной Поляны, Толстой сказал ему: «Мы с вами очень хорошо прожили лето, надеюсь, что и зимою будем видаться». Вполне возможно, что это была дежурная вежливая фраза. Никаких столкновений и бурных споров между ними не случалось.

Хорошо ладил Танеев и с детьми, с большим удовольствием слушавших в его исполнении Шопена и Моцарта и «сонату-пассонату» Бетховена, игравших с ним в волан. Танеев был мужчина корпулентный и неуклюжий, волан то и дело попадал в его толстое брюхо, и тогда он хохотал во всю глотку. Гость постоянный, веселый, общительный, легкий, талантливый. И тем не менее, как вспоминает Александра Львовна, почему-то «раздражало присутствие этого человека в доме, его захлебывающийся на высоких нотах смех… и душу наполняла горькая обида… Неизвестно на кого…».

Снова что-то неладно было в доме Толстых. Лизанька Оболенская, гостившая в Ясной Поляне и летом 1896 года, в сентябрьском письме к дочери причины разлада обрисовывает эмоционально резко:

«Последний день моего пребывания в Ясной приехала тетя Соня. Молода, весела, нарядна, красива. В первый раз, что она была мне не очень приятна. Ее странное отношение к Танееву (говорю: странное, потому что не знаю, как назвать это чувство у 52-летней женщины) зашло так далеко, что Лев Николаевич, наконец, не выдержал и стал делать ей сцены: — она говорит ревности, а по-нашему, просто обиды, оскорбления и негодования. Тогда она стала бегать на Козловку будто бы кидаться под рельсы, пропадала целую ночь в саду, вообще скандалила страшно и измучила их вконец. Таня уехала к Олсуфьевым, а Маша совсем заболела от вечного напряжения нерв. Я понимаю, что нельзя уважать такой матери. Всё это было не теперь, а летом, в августе, после отъезда из Ясной этого „мешка со звуками“, как я его называю. С нее всё, как с гуся вода; по-прежнему весела и бодра, абонировалась на все концерты и знать ничего не хочет».

Неудивительно, что переменился и Толстой к Танееву, вдруг занявшему так много места в жизни семьи. Попытался философски воспринять новую напасть, перенеся недоброе чувство к Танееву в дневник, рельефно запечатлевший и его растерянность: «Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du village’ным положением у нас в доме. Это экзамен мне. Стараюсь не провалиться».