Изменить стиль страницы

«Наверное, у него руки чешутся выставить меня за дверь, — подумал Дюрталь, — ведь от него явно не укрылись шашни жены».

Но если Шантелув и хотел отделаться от Дюрталя, вида он, во всяком случае, не подавал — закинув ногу на ногу, сложив руки, как священник, заинтересованно расспрашивал Дюрталя о его работе.

Выслушав, он слегка наклонил голову, как зритель в театре, и сказал:

— Да, я слышал об этом. В свое время мне в руки попалась одна книга о Жиле де Рэ, по-моему, неплохая — аббата Боссара.

— Это самый обстоятельный и полный труд о маршале.

— Одного я все же не понимаю, — заметил Шантелув. — Почему к Жилю де Рэ приклеилась кличка Синяя Борода, ведь его история совсем не похожа на сказку славного Перро.

На самом деле Синяя Борода — не Жиль де Рэ, а бретонский король Комор, развалины его замка сохранились с шестого века на границе Карноетского леса. Легенда незамысловатая: король попросил у Герока, графа де Ванн, руку его дочери Трифины. Герок отказал: до него дошли слухи, что король многократно оставался вдовцом, убивая своих жен. И лишь когда святой Жильда обещал вернуть дочь целой и невредимой по первому его требованию, справили свадьбу. Спустя несколько месяцев Трифина узнала, что Комор действительно убивал своих жен, как только те беременели. Оказавшись в положении, она убежала из замка, но муж нагнал ее и перерезал горло. Безутешный отец потребовал от святого, чтобы тот выполнил свое обещание, и святой Жильда {57} воскресил Трифину. Как видите, эта легенда значительно ближе к старинному сказанию, мастерски обработанному Перро, чем история Синей Бороды. Как прозвище Синяя Борода перешло от короля Комора к маршалу, сказать не могу — сие теряется в глубине веков. — Немного помолчав, Шантелув спросил: — Занимаясь историей Жиля де Рэ, вы, должно быть, с головой окунулись в сатанизм?

— Да, не будь этот кошмар так отдален от нас во времени, он представлял бы значительный интерес. Однако описать сатанизм наших дней много заманчивей, чем обращаться к стародавним событиям.

— Возможно, — рассеянно обронил Шантелув.

— Говорят, теперь случаются поразительные вещи, — не сводя глаз с Шантелува, сказал Дюрталь. — Я слышал о священниках-святотатцах, о некоем канонике, который возродил средневековый шабаш.

Шантелув и бровью не повел. Невозмутимо вытянув ноги, он возвел глаза к потолку.

— Не исключено, что среди нашего духовенства затесалось несколько паршивых овец, но это единицы, не стоит даже о них говорить.

И он, переменив тему, принялся рассказывать о недавно прочитанной книге про Фронду.

Дюрталь понял, что Шантелув не желает распространяться о своем знакомстве с каноником Докром, и в некотором смущении уже не пытался наводить разговор на интересующую его тему.

— Друг мой, — обратилась к мужу госпожа Шантелув, — ты забыл подкрутить лампу, она коптит, я эту копоть через дверь чувствую.

Казалось, она выставляла мужа. Криво усмехнувшись, Шантелув поднялся и попросил прощения, что вынужден возвратиться к своей работе; потом пожал Дюрталю руку, пригласил заходить почаще и, запахнув на животе полы халата, вышел из комнаты.

Гиацинта проводила его взглядом, потом тоже встала и проследовала к двери. Убедившись, что дверь заперта, она вернулась к Дюрталю, который стоял, прислонившись к камину; не говоря ни слова, обхватила руками его голову и прижалась губами к его губам.

Он громко застонал.

Гиацинта глядела на него печальным взором, в туманной пелене которого вспыхивали серебряные искры. Дюрталь обнял ее, она замерла, подобралась, потом, вздохнув, отстранилась. Смущенный Дюрталь отсел подальше, судорожно стиснув руки.

Заговорили о пустяках — Гиацинта хвалила служанку, готовую за нее в огонь и в воду. Дюрталь в ответ одобрительно кивал или удивленно вскидывал голову.

Внезапно Гиацинта провела рукой по лбу.

— Ах, я так ужасно страдаю при мысли о том, что он рядом, что он работает. Нет, меня замучает совесть. Это глупо, но если бы он вел себя по-другому, бывал в свете, заводил любовниц…

Эти лицемерные стенания наводили на Дюрталя тоску. Наконец успокоившись, он подошел к ней:

— Вы говорите о совести, однако отправимся мы в плавание или останемся на берегу, разница невелика — грех есть грех.

— Да, я знаю, мой духовник судит почти так же. Пожалуй, он только более суров. И все-таки вы неправы — разница есть.

Дюрталь засмеялся: ему пришло в голову, что угрызения совести сродни специям, они обостряют чувства.

— Будь я педантичным духовником, — пошутил он, — я бы взялся придумывать новые грехи. И хотя я не духовник, один грех я, кажется, уже изобрел.

— Вы! — Гиацинта тоже засмеялась. — А могу я его совершить?

Дюрталь пристально взглянул на Гиацинту — она словно заранее смаковала такую возможность.

— Вам виднее. Правда, грех этот не совсем новый, он — разновидность сладострастия. С языческих времен им пренебрегали, во всяком случае, ему не повезло с определением.

Устроившись глубоко в кресле. Гиацинта внимала словам Дюрталя.

— Не тяните, — взмолилась она, — говорите скорее, что за грех.

— Это не так легко объяснить, все же попытаюсь. В сладострастии различают, если не ошибаюсь, обычный грех, грех против природы, скотоложество, добавим еще демоноложество и кощунство. Я же хочу причислить сюда еще одни — назову его пигмалионизмом, — сочетающий в себе мысленный онанизм и инцест.

Представьте себе артиста, он влюбляется в свое порождение, плод своего труда — Иродиаду, Юдифь, Елену, Жанну д’Арк, которую он описал или нарисовал. Мысль о ней не покидает его, в конце концов он овладевает ею во сне. Такая любовь хуже обычного кровосмешения, когда преступник совершает грех лишь наполовину, ведь в дочери — половина его крови, а половина материнской. Таким образом, рассуждая логически, в кровосмешении есть естественная, чуждая греху, почти дозволенная половина, в то время как при пигмалионизме отец насилует дитя, порожденное только его душой и принадлежащее ему полностью, единственное, в ком не течет ничьей иной крови. Преступление стопроцентное. Но разве не налицо также грех против природы, то есть против божественного творения, ведь объект насилия не осязаемое живое существо, как, допустим, в случае скотоложества, — осквернению подвергается существо нереальное, почти неземное, быть может, даже бессмертное, если жизнь ему дарует гений?

Если не возражаете, я продолжу. Допустим, художник нарисовал святого и влюбился в него. Тогда на преступление против природы налагается еще и кощунство. Поистине чудовищный букет!

— И наверное, восхитительный!

Ее слова ошеломили Дюрталя.

Гиацинта встала, открыла дверь и позвала мужа:

— Друг мой! Дюрталь изобрел новый грех!

— Этого не может быть, — возразил Шантелув, появившийся в проеме двери. — Перечень добродетелей и пороков установлен раз и навсегда. Новые грехи придумать нельзя, да и старые никуда не исчезают. Так о чем, собственно, речь?

Дюрталь развил перед ним свою теорию.

— Но ведь это изощренная вариация на тему суккубата. В данном случае созданное произведение отнюдь не оживает, его формы ночью принимает суккуб.

— Сознайтесь, однако, что этот мысленный гермафродизм, когда художник, уподобившись двуполому андрогину, оплодотворяет сам себя, — грех изысканный, привилегия артистов, порок для избранных, недоступный толпе.

— Вы проповедуете избранность по нечестию, так сказать аристократизм порока, — весело воскликнул Шантелув. — Но пойду окунусь в свои жития святых — там атмосфера более благотворная, более свежая. А вы пока развлеките мою жену своими остроумными рассуждениями о сатанизме.

Он произнес это без подковырки, так добродушно, как только мог, и все же в его словах сквозила насмешка.

От Дюрталя это не ускользнуло.

«Должно быть, уже поздно», — подумал он, когда дверь за Шантелувом закрылась.

Он посмотрел на часы — скоро одиннадцать, — встал, чтобы откланяться, и еле слышно прошептал: